— Посмотрим, что из этого выйдет? Я вам сказал в начале нашей сегодняшней беседы, что мы делаем и каковы наши планы… Эх, досадно, скоро конец антракта…
— Просидим здесь до следующего.
Рукоплесканьям не было конца. Вся труппа Михайловского театра, включая артистов, не выступавших в пьесе, низко кланялась публике. И в зале, и на сцене теперь многие вытирали слезы.
Дотащившийся до рампы седой старик в потертом старом пальто, с плохо завернутым в бумагу котелком под мышкой (в таких котелках теперь продавались разносчиками на улицах домашние котлеты) истерически кричал: «Au revoir!.. Revenez!..» [29]Скептический крик передовой газеты, часто ругавший французскую труппу за рутину в игре и репертуар, вдруг тоже вынул из кармана носовой платок и поднес его к глазам. «Расчувствовался, старый дурак!.. — тотчас подумал он, стараясь себя утешить этой сердитой мыслью. — Ну, и пусть камергеры теперь поторгуют котлетами, мне что!..» Почему-то ему пришло в голову, что Петербург умирает и что он сам скоро умрет.
— Все-таки, как ни говорите, сто лет просуществовала у нас французская труппа, — сказал критику его сосед. — А теперь какое уж «Revenez!», сударь мой. — Это «сударь мой» было тоже бессознательной данью старине.
— Ну и достаточно! Хорошего понемножку, — пряча платок в карман, проворчал критик, оберегая свою репутацию желчного, беспощадного человека.
— …Со многим из того, что вы говорите, я согласен. Но, разумеется, далеко не со всем. Многого мы вовсе не коснулись… Надо еще поговорить, и не здесь, конечно. Может, до чего-нибудь и договоримся.
— Но в принципе вы согласны работать с таким человеком, как я?
— И на это, прямо говорю, я сразу не могу ответить… Скажу только, что слякоть мне надоела, без различия направления слякоти… А вы, разумеется, человек энергичный и вдобавок, для таких дел, превосходный техник… Но ведь я могу быть полезен только своими химическими познаниями.
— Это очень важно… Незачем вам говорить, чем все это грозит в случае провала?
— Я не ребенок.
— …Вот то-то оно и есть, сэр… Языком чесать чесали так, что лучше не надо. А как до дела дошло, так и в кусты… Да-с.
— Нет, не да-с, — раздраженно сказал князь.
— За одно их люблю, сволочь эту, — продолжал Нещеретов. — За то люблю, что разогнали Учредительное Собрание… Молодцы!
— Не стоит, право, и возражать.
— Так и расцеловал бы этого матроса Железняка… Кстати, знаете ли вы, сэр, последнее немецкое зверство: они не хотят занять Петроград!
— Я уже слышал эту милую шутку.
— Ну-с, ладно. Надо и то в буфет сходить, побаловать чайком утробу. Вы не пройдете со мной, сэр?
— Нет, спасибо, я уже баловал утробу.
— Так до скорого, до приятного… «Пока», — говорит хамье…
— …Смысл урока? Он, понемногу, намечается. Ставка на зависть, тупость, страх, ненависть — и только на них — оказалась далеко не безнадежной. Оказалось, достаточно сказать низам: «вы будете жить еще много хуже, чем жили прежде, но зато те, которые прежде жили хорошо, будут гораздо несчастнее вас», — чтобы привлечь низы на свою сторону. Оказалось, достаточно создать на верхах атмосферу зверинца, чтобы не стало отбоя от зверей. Оказалось, что честь и совесть вытравляются без особого труда, — лишь бы у вытравляющих была готовность идти решительно на все. Государство наше рухнуло, а наша жизнь, в которой было много истинно прекрасного, такого, чего я нигде в мире не видел, наша жизнь даже не разрушилась, а просто расползлась. Так, на моих глазах, теперь расползаются вполне порядочные люди, еще вчера не подозревавшие, что и они кандидаты в зверинец… И, разумеется, то, что случилось с нами, могло случиться с Францией, Англией, Германией, — теоретические выводы мои имеют очень общий характер. Народы становятся чистыми объектами истории (простите косноязычные слова), именно тогда, когда они объявляют, что наконец-то стали ее субъектами. Или, точнее, когда им это объявляют. Самые совершенные формы рабства создаются, конечно, революциями. Я, Сергей Васильевич, никогда не собирался, как Франциск Ассизский, воспевать хвалу Провиденью за прелесть бытия и за красоту человеческой природы. А теперь и подавно. Для меня настало время, когда ничто больше не радует, а все расстраивает и, в особенности, все раздражает… Могу уйти просто, могу уйти с шумом. И разницы большой нет… Романтично? По-моему, даже и не романтично. Но это так: полная потеря любви и интереса к жизни, только и всего. И «билет почтительно возвращать» не надо: спектакль все равно подходит к концу.
Читать дальше