К концу письма она, видно, совсем устала. Слова слились, смысл утратился, она уже не дописывала, ломала фразы. Я так и не смогла понять, что значит «умиритир», что ли? Умереть или умиротворить? Скорее всего, умереть. Умиротворить ее уже ничто не могло.
Я спрятала письмо в бювар и сделала вид, будто ничего не получала. Видно, правильно поступила: мама ни словом, ни знаком не напомнила мне о нем.
Пишу сейчас эти строки, а передо мной лежит перевязанный выцветшей лентой пакет таких писем. Их около двадцати. Начиная с седьмого, в них невозможно разобрать ни единого слова.
Я никогда не пыталась расшифровать эти письма. Зачем? Иногда в минуты нахлынувших воспоминаний достаю альбом и разглядываю две наклеенные рядом фотографии. Такие фотографии делались для carte d’identite. На одной даже видна печать, вдавленная в картон.
На первой снята женщина с тонкими чертами лица. Голова осенена пышной короной прически. Глаза печальные, чуть испуганные, но в самой глубине их таится нерастраченное еще любопытство к жизни. На второй — худенькая старушка, с опустившимися щеками, запавшим, безрадостным взором. Изреженные, кое-как зачесанные со лба волосы и согнутые, безвольные плечи. И первая и вторая фотографии изображают одного и того же человека. Мою мать — Надежду Дмитриевну Вороновскую.
Сфотографировавшись сразу после замужества в 1925 году для новых документов, она ушла от фотографа, не зная, что до второго такого посещения ей осталось пройти дорогу длиною всего в пятнадцать лет.
Не знала она, что успокоится на том самом кладбище в Бианкуре, на которое каждое утро смотрела из окна отеля «Гортензия», говоря:
— Здравствуйте, покойнички!
Велик и славен Париж! В голове его — Монмартр с белоснежной церковью Сакре-Кёр, на груди — серебряная перевязь — Сена. Сердце его — Лютец. Оплечь с запада — Триумфальная арка, с востока — Площадь Республики. Стальной жезл в деснице Парижа — Эйфелева башня.
Театры, музеи, рестораны. Мосты, дворцы, Нотр-Дам. Свирепый лик Марианны на Триумфальной арке над Площадью Звезды. «Вперед, дети отчизны!»
Дети отчизны бегут по Лекурб, по Севр, Риволи. Бегут по Сен-Жак, Монпарнасу, по Рошешуар — несть числа парижским улицам и бульварам. Едут в метро, поднимаются и опускаются в лифтах. Париж не только распластан на вытоптанной тысячелетиями равнине, но и вздыблен вверх рукотворными каменными громадами.
Дети отчизны приезжают и уезжают с Северного и Восточного вокзалов, с Лионского, Аустерлиц. Гуляют по Булонскому лесу, в парке Трокадеро. Работают на заводах Рено, Ситроэн. Пьют вино, едят задние лапки лягушек. Читают, считают, любят. Смеются, плачут, стреляют, догоняют. Острят, издеваются, дружат. Словом одним — живут.
Спроси у них, что такое Париж, — замнутся, станут мечтательно разглядывать небеса.
— O, Paris… Paris — paname! [13] Выражение, не поддающееся переводу. ( франц .).
Никто не знает, что такое Париж, тысячи раз запечатленный в толстых романах, воспетый в стихах и одах, тысячи раз рисованный акварелью и маслом, гравированный, снятый на фотографии. Собрать в гигантскую мозаику все картины, романы и фильмы — она не даст представления о великом городе.
— Paris — paname!
Особенно хорош он бывает ранней весной. Шум моторов, стук каблуков и легкомысленная французская речь начинают звучать по-особому звонко и весело. Свет и пятна тени от заслоняющих солнышко облаков, голубая дымка вдали, еще голые, но уже с пробудившимся жизненным током деревья. Умытые после зимы окна слепят отраженным солнцем, смеется проточная вода вдоль тротуаров. Суетливые воробьи слетают к ногам задремавшей возле лавки ломовой лошади. Всё радует, всё заставляет бежать быстрей вместе с толпой, где веселых лиц стало больше, а хмурые куда-то подевались, словно их никогда и не бывает на парижских улицах.
Роскошен Париж и летними теплыми вечерами. Заканчивается дневная духота, под темными каштанами начинает прогуливаться нарядная публика, а по витринам магазинов скакать разноцветное электричество, неяркое еще в зеленоватых сумерках.
В такие вечера славно стоять на берегу Сены, опершись на каменный парапет, хранящий уютное дневное тепло. Париж разрешает сибаритствовать — смотреть без дела на неведомо куда бегущую реку, на островерхие кровли противоположного берега, на закатное пожарище в окнах мансард.
И умереть с голоду, и застрелиться от отчаяния, и хохотать до упаду, и трястись над каждым сантимом, и швырять на ветер тысячи франков, и подвыпившему острослову бродить по улицам и задирать прохожих по случаю нового законопроекта — все позволяет Париж.
Читать дальше