Уже вся рота знала, кому грозил капитан. Накануне вечером он шел от знакомых из Павловского полка и на Аптекарском переулке нагнал гренадеров Варламова и Павлухина, которые, поспешая к поверке, как говорится, писали ногами кренделя, потому что шли из трактира у Круглого рынка. На выговор командира Варламов молчал, а Павлухин просил прощения в стихах, да таких гладких, что капитан поостыл, приказал обоим тут же натирать головы снегом и пошел сзади до самого Шепелевского дома, причем, на счастье, никого из начальства не встретили.
С этими гренадерами Иванов редко перекидывался даже словом. Они были первые гуляки в роте, он — домосед, и здесь начавший щеточную работу. Оба Измайловского полка, они с самого начала несли караульную службу да еще состояли в другом капральстве. Но, конечно, не раз слышал, как Павлухин потешал товарищей виршами, и, встретясь с ним в тот же вечер, сказал:
— Держись теперь, Савелий. Второй раз капитан не помилует.
На что Павлухин тотчас ответил:
— Я в боях бывал, и в жарких, шел на пули, на картечь, но от снеговой припарки льдом оброс вчерась до плеч. Каб не добрая косушка, я б и нынче все дрожал, не согрелась бы макушка, дробь зубами выбивал. Хоть боюсь я капитана, в том сознаться нет стыда, а от доброго стакана не отказчик никогда…
— Ну и дурень! — сказал Иванов. — От счастливой планиды добьешься, что с обритой мордой в полк на смех людям пойдешь.
— Не сердись, Иваныч, я ведь в шутку болтаю, — миролюбиво заверил Павлухин. — Но истинно от снежного леченья и нонче чувствую во всех зубах мученье…
С нового года пошла твердо расписанная служба. Кроме ежедневных дежурств в залах, — а таких постов было шесть, — рота выставляла с утра до четырех часов парные посты: на верхней площадке Иорданской лестницы при входе в Аванзал и через два зала — в Концертном, у дверей в комнаты царской семьи. А при Больших выходах в собор или в Тронный зал взвод почетного караула со знаменем выстраивался часа на три в Военной галерее. Вечерами, во время больших балов, снова появлялись часовые на лестнице и в Концертном, а при спектаклях в Эрмитажном театре добавлялись парные при входе на седьмую запасную половину и в фойе.
Караульная служба была для гренадер самая привычная, а потому не тяжелая. В строю стой себе прямо да по команде отделывай артикулы, поворачивайся и шагай, а на постовом коврике знай откидывай ружье от ноги «по-ефрейторски» кому положено. Только чтобы в единый миг с напарником, для чего старший возрастом давал другому знак бровями или мигнувши. К тому же новая форма оказалась куда свободней в груди, в поясе, в воротнике полковой и медвежья шапка легче любой каски или кивера.
А вот дежурства большинство гренадер считали «не солдатским делом». Ежели исполнять правила — «наблюдать за порядком в залах», — то как не сделать замечание ленивому камер-лакею, у которого на подстольях по пыли хоть прописи выводи? Или как не дать нахлобучку неряшливому ламповщику, истопнику, трубочисту? А те начинают отлаиваться: что в солдатское дело не суются, так чтоб и в их обязанности не лез. И пошла перепалка…
В отличие от таких гренадер Иванов не тяготился дежурствами. Он даже любил их больше караулов, потому что, прохаживаясь по залам, мог рассматривать предметы убранства, статуи и картины, соображать, как что сделано, расспросить стариков из прислуги, которые не раз слышали объяснения, что давал важным гостям Франц Иванович Лабенский или другие господа, служившие при Эрмитаже. В качество уборки он никогда не вмешивался — на то есть гоф-фурьеры, но иногда от нечего делать предлагал помочь что передвинуть или обтереть мебель тряпкой, пока лакей с лестницы обметал, что повыше, перовкой. И все за это благодарили, кроме камер-лакея Мурашкина, известного самомнением и дурным характером. Он служил при эрмитажных залах и слыл любимцем прежнего обер-гофмаршала Нарышкина, при супруге которого мать Мурашкина состояла когда-то горничной. За красивый голос мальчиком взятый в придворную капеллу, он, лишившись в переходном возрасте дисканта, определен в Эрмитаж, где дослужился до камер-лакея, да еще недавно женился на купеческой дочке, взяв за ней дом в Коломне. Белобрысый, бледный, рыхлый и не по возрасту пузатый, Мурашкин обладал редкостной памятью и считал, что знает о коллекциях музея не меньше самого Лабенского или хранителя медалей Кёлера, чьи объяснения важным посетителям постоянно слушал. И поэтому надеялся на производство в чиновники, о чем толковал всем, кто хотел его слушать.
Читать дальше