1 ...7 8 9 11 12 13 ...347 — Слухать гадко, — терпеливо сказал литвин.
— Как же, сударь, величать вас? — спросил Скшетуский. — Когда вы представились, пан Заглоба так вашу милость подъедал, что я, прошу прощения, ничего не смог разобрать.
— Подбипятка.
— Сбейнабойка.
— Сорвиглавец из Мышикишек.
— Чистая умора! Хоть он мне и вино ставит, но если это не языческие имена, значит, я распоследний дурень.
— Давно ваша милость из Литвы?
— Вот уж две недели, как я в Чигирине. А узнавши от пана Зацвилиховского, что ты, сударь, тут проезжать будешь, дожидаюсь, чтобы с твоею протекцией князю просьбу свою представить.
— Но скажи, ваша милость, потому что очень уж мне любопытно, зачем ты этот меч палаческий под мышкой носишь?
— Не палаческий он, сударь наместник, а крыжацкий; а ношу его — ибо трофей и родовая реликвия. Еще под Хойницами служил он в руце литовской — вот и ношу.
— Однако махина нешуточная и тяжела, должно быть, страшно. Разве что оберучь?
— Можно и оберучь, а можно и одною.
— Позволь глянуть!
Литвин вытащил меч и подал Скшетускому, однако у того сразу же повисла от тяжести рука. Ни изготовиться, ни взмахнуть свободно. Двумя еще куда ни шло, но тоже оказалось тяжеловато. Посему пан Скшетуский несколько смешался и обратился к присутствующим:
— Ну, милостивые государи! Кто перекрестится?
— Мы уже пробовали, — ответило несколько голосов. — Одному пану комиссару Зацвилиховскому в подъем, но и он крестное знамение не положит.
— А сам ты, ваша милость? — спросил пан Скшетуский, оборотившись к литвину.
Шляхтич, точно тростинку, поднял меч и раз пятнадцать взмахнул им с величайшей легкостью, аж в корчме воздух зафырчал и ветер прошел по лицам.
— Помогай тебе бог! — воскликнул Скшетуский. — Всенепременно получишь службу у князя!
— Господь свидетель, что я желаю ее, а меч мой на ней не заржавеет.
— Зато мозги окончательно, — сказал пан Заглоба. — Ибо не умеешь, сударь, таково же и мозгами ворочать.
Зацвилиховский встал, и они с наместником собрались было уходить, как вдруг вошел белый, точно голубь, человек и, увидев Зацвилиховского, сказал:
— Ваша милость хорунжий, а у меня как раз к тебе дело!
Это и был Барабаш, черкасский полковник.
— Пошли тогда на мою квартиру, — ответил Зацвилиховский. — Здесь уже таковой шум, что и слова не расслышишь.
Оба вышли, а с ними и пан Скшетуский. Сразу же за порогом Барабаш спросил:
— Есть известия о Хмельницком?
— Есть. Сбежал на Сечь. Этот офицер видал его вчера в степи.
— Значит, не водою поехал? А я гонца в Кудак вчера отправил, чтобы перехватили, и, выходит, зря.
Сказавши это, Барабаш закрыл ладонями лицо и принялся повторять:
— Эй, спаси Христе! Спаси Христе!
— Чего ты, сударь, печалишься?
— А знаешь ли ты, что он у меня коварством вырвал? Знаешь, что значит таковые грамоты на Сечи обнародовать? Спаси Христе! Если король войны с басурманами не начнет, это же искра в порох…
— Смуту, ваша милость, пророчишь?
— Не пророчу, но вижу ее. А Хмельницкий пострашнее Наливайки и Лободы.
— Да кто же за ним пойдет?
— Кто? Запорожье, реестровые, мещане, чернь, хуторяне и вон — эти!
Полковник Барабаш указал рукою на майдан и снующий там народ. Вся площадь была забита могучими сивыми волами, которых перегоняли в Корсунь для войска, а при волах состоял многочисленный пастуший люд, так называемые чабаны, всю свою жизнь проводившие в степях и пустынях, — люди совершенно дикие и не исповедовавшие никакой религии; religionis nullius, как говаривал воевода Кисель. Меж них бросались в глаза фигуры, скорее похожие на душегубов, нежели на пастухов, звероподобные, страшные, в лохмотьях всевозможного платья. Большинство было облачено в бараньи тулупы или в невыделанные шкуры мехом наружу, распахнутые и обнажавшие, хоть пора была и зимняя, голую грудь, обветренную стеновыми ветрами. Каждый был вооружен, но самым невероятным оружием: у одних имелись луки и сайдаки, у других — самопалы, по-казацки именуемые «пищали», у третьих — татарские сабли, а у некоторых косы или просто палки с привязанной на конце лошадиной челюстью. Тут же сновали не менее дикие, хотя лучше вооруженные низовые, везущие на продажу в лагерь сушеную рыбу, дичину и баранье сало; еще были чумаки с солью, степные и лесные пасечники да воскобои с медом, боровые поселенцы со смолою и дегтем; еще — крестьяне с подводами, реестровые казаки, белгородские татары и один бог знает кто еще, какие-то побродяги — сiромахи с края света. По всему городу полно было пьяных; на Чигирин как раз приходилась ночевка, а значит, и гульба. По всей площади раскладывали костры, там и тут пылали бочки со смолою. Отовсюду доносились гомон и вопли. Пронзительные голоса татарских дудок и бубнов мешались с ревом скота и с тихогласным звучанием лир, под звон которых слепцы пели любимую тогда песню:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу