С днем казни Демулена и Дантона было связано самое страшное воспоминание всей жизни Дюпле. В этот день дамы, кроме Элеоноры, вышли к столу заплаканные. За обедом говорил один Робеспьер, говорил, как почти всегда, о добродетели, — он о добродетели мог говорить часами, — но и речь его текла менее гладко, чем обыкновенно, и слушателям было не по себе. Только Элеонора, как всегда, влюбленно смотрела на доброго друга и с наслаждением слушала звук его слов: содержания она не понимала. Дюпле не выдержал и под предлогом спешной работы ушел в мастерские. С ожесточением он сам принялся строгать, чего обычно не делал. Вдруг — было около пяти часов дня — мастерские сразу опустели: все рабочие выскочили на улицу. В ту же минуту раздался страшный, нечеловеческий крик, от которого окна затряслись и, казалось, инструменты запрыгали на столе. В этом крике, слышном на несколько кварталов, было все: и проклятье, и ярость отчаяния, и пророческое торжество победы, и ужас предсмертного часа:
— Робеспьер, ты скоро последуешь за мной!
Во всем Париже подобный голос принадлежал только одному человеку. Столяр растерянно выбежал на улицу. Мимо дома проходили фургоны парижского палача. На переднем, повернувшись к дому Дюпле и протянув к нему сжатую руку, стоял гигант Дантон. Его искаженное лицо безобразного льва было страшно, как адское виденье. Рядом с ним рвал на себе одежду Камилл, один из немногих людей Революции, потерявших самообладание перед эшафотом. Так потом рабочие сказали Дюпле, но сам он не видел Демулена: закрыв глаза руками, столяр бросился назад, пробежал двор и лестницу и, не помня себя от ужаса, вбежал в комнату Робеспьера. Добрый друг сидел за столом и делал вид, что пишет.
— Что вам угодно, милый Дюпле? — ласково спросил он.
Но лицо у него было белое как мел, нижняя челюсть вздрагивала, и он говорил не совсем внятно.
Обстановка небольшой гостиной Дюпле была проникнута строгим республиканским духом. На одной стене комнаты висел большой портрет Робеспьера; по бокам от него в дорогих рамах, выпиленных самим столяром, красовались «Декларация прав человека и гражданина» и недавнее постановление Конвента, принятое по предложению диктатора: «Французский народ признает Верховное Существо и бессмертие души». Можно было прочесть на стенах и на мебели разные республиканские изречения, вроде: «Ici on s’honore du titre de citoyen» или «La vigilance et la justice caractensent un peuple libre» [164] «Здесь гордятся званием гражданина… Бдительность и правосудие отличают свободный народ» (франц.).
. Но молодежь, которая переполняла гостиную в этот июльский день, была настроена менее строго. Здесь царил красавец Сен-Жюст, недавно приехавший из армии. В обществе юных Дюпле Сен-Жюст забывал, что он могущественный член Конвента и столп Комитета Общественного Спасения, оставлял на время свою зачем-то, в подражание кому-то, им на себя надетую маску холодного бесстрастия и становился милым, веселым юношей. В нем точно просыпался прежний дореволюционный Сен-Жюст, автор легкомысленных поэм и герой беспутных похождений. (Сам он вспоминал о своем прошлом с ужасом; по его глубокому убеждению, он тогда, сочиняя «L’Organt», был дурным и вредным гражданином, а теперь, гильотинируя людей, делал святое дело.) В своем нарядном летнем костюме, которому придавали особенно живописный вид пышный франтовской галстучек, тайно скопированный в свое время у августейшего якобинца Филиппа Эгалите, и длинный пистолет с золоченой насечкой и с высоким сложным курком, снисходительно разряженный владельцем по требованию мадам Дюпле, Сен-Жюст чувствовал себя королем. С удовольствием ловя влюбленные взгляды хорошенькой Генриетты Леба, он верным и страстным голосом пел какой-то романс, по-французски выговаривая итальянские слова.
В этот день в гостиной чувствовалась особенная праздничная атмосфера. Даже Шарлотта, сестра доброго друга, которую не любили в доме за ее сварливый характер, была настроена дружелюбно и не слишком давала чувствовать, что там революция революцией, а она, Шарлотта де Робеспьер, дочь и внучка почтенных людей, известных всему Аррасу, не чета каким-то столярам, хотя бы и очень симпатичным. Была особая причина праздничного настроения Шарлотты: сегодня утром, гуляя с ней, по обыкновению, в Елисейских полях, Фуше, уж совершенно ясно на этот раз, намекнул ей, что влюблен в нее по уши и намерен на днях просить ее руки. Конечно, Фуше некрасив собой, но при его общеизвестном уме ему открыты все дороги; будут же ее помнить подлые арраские злючки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу