В первой комнате лежала Женни, а в маленькой спаленке рядом находился Карл. Оба они беспокоились и тосковали друг о друге. Отличный уход спас Марксу жизнь, и он поборол болезнь. Почувствовав себя несколько лучше, Карл направился к жене. Их свидание было трогательно нежным и полным безграничной влюбленности. Женни и Карл как бы прощались перед скорой вечной разлукой. Ленхен и Тусси долго не входили в спальню, чтобы не нарушать торжественных трагических минут, протекавших в глубоком молчании. Женни гладила белоснежную голову мужа, шепча:
— Мой единственный, любимый. Дитя мое большое. Будь мужествен, каким ты был всегда. Не ты ли говорил, что день сменяется ночью, это и есть жизнь.
Когда к больной вошли Ленхен и Элеонора и она подметила скорбь на их лицах, то мгновенно улыбнулась и принялась подшучивать над ними, называя паникершами и заверяя, что никогда не чувствовала себя столь бодрой.
— Я намерена посрамить медицину и жить дольше Мафусаила, вопреки всем предсказаниям врачей, — повторяла Женни.
И, только оставаясь одна, она погружалась в печальные мысли о том, каким горем для Карла и семьи будет со исчезновение. Она вспомнила слова Нинон де Ланкло, этой мудрой и легкомысленной Аспазии XVII века, которая, умирая, с улыбкой говорила горюющим друзьям:
Разве вы не смертны?
Право, по меньшей мере
Недальновидно ваше отчаянно —
Я только вас опережаю, и больше ничего.
Пусть тщетная надежда но появляется,
Чтобы нарушить мое спокойствие.
Закрывая усталые глаза и едва справляясь с усиливающейся мучительной болью, Женни видела перед собой коммунарок, павших на баррикадах, молодых и сильных.
«Они умерли такими юными. Это непреложный закон бытия, — думала она. — Я прожила не худшую из жизней и не хотела бы иной».
Уметь умереть по-человечески — самое трудное в мире испытание. И Женни, поняв это, стремилась вселить в своих близких глубоко философское отношение к неизбежному.
Чем ближе подступало то, что атеистка Женни называла «ничто», тем больше любви и сострадания к близким и всему человечеству пробуждалось в ней.
«Силы, силы, как много их нужно именно теперь, только бы они мне не изменили», — тревожилась она и продолжала радоваться бытию и успокаивать окружающих.
С покорной, тихой грустью прощалась Женни с небом, которое любила больше всего в природе за его краски, величие далей, за безбрежность; с деревьями, цветами, с жизнью во всех ее больших и малых проявлениях. Снова, в последний раз, вызвала она из памяти дорогие лица и голоса умерших родных, детей, друзей. Она уносила их с собой, как и они, исчезая, забрали частицу ее. Людвиг фон Вестфален умирал на ее глазах как истый философ и дал ей высокий образец но только того, как надо жить, но и как покидать землю достойно и мудро.
Но пока но наступило небытие, казавшееся ей сперва удушьем, а затем глубоким непробудным сном без видений, Женни не сокращала оставшиеся дни бесцельным страхом. Наоборот, она старалась вобрать в себя все от жизни и радовалась, как дитя, общению с любимыми и дорогими существами. Как узник, потерявший свободу, она оценила заново, насколько чудесен мир и природа. Даже дождь и туман казались ей отныне прекрасными. Они были частью жизни. Ее по-прежнему интересовали действия людей и их идейная борьба. С детским нетерпением ждала Женни итогов выборов в германский рейхстаг и чрезвычайно обрадовалась, узнав о победе социал-демократов. Но Карл лишь изредка забывался, а чаще невыносимо страдал, тревожась за жизнь жены.
Второго декабря 1881 года Женни умерла. До последней минуты она сохраняла сознание. Когда ей стало трудно говорить, она, чтобы ободрить близких, попыталась пожать им руки. Ее последние слова, сказанные по-английски, были обращены к тому, кого она любила больше всего в жизни:
— Чарли, силы мои сломлены.
Глаза, устремленные на мужа, вдруг широко, удивленно раскрылись, стали снова яркими и лучистыми, как в ранней юности, и в последний раз отразили величие и глубину сердца этой необыкновенной женщины. В них была та безмерная любовь, которая одна облегчила ей смерть.
Когда Женни не стало, Карл как бы перестал чувствовать и мыслить. Он окаменел. Сила удара была чрезмерна. Так грохот, производимый движущейся землей, настолько оглушителен, что его не воспринимает человеческий слух. Это было тяжелее, нежели любой другой пароксизм горя, и врачи тщетно старались вывести Маркса из состояния полной прострации. Энгельс опасался именно таких последствий и, страдая сам чрезвычайно, сказал убитым голосом:
Читать дальше