Вещи старого Робрейта пришлись более или менее по фигуре солдата. Свою военную форму он снес за сарай, облил керосином из стоявшего здесь фонаря и поджег эти грязные лохмотья. Золу он разбросал лопатой и сверху присыпал гнилой соломой. Потом он спросил Лину, что, собственно, делает железнодорожный обходчик. Вместо ответа она дала ему ключ от большого ящика, покрытого толем, который стоял во дворе за домом. Он отпер его и стал внимательно рассматривать инструменты и какие-то металлические предметы, там лежавшие, словно что-то смыслил в них. В ящике лежали кирки-мотыги, шпалоподбойки, ломы, диковинные щипцы, громадные гаечные ключи, рельсовые подкладки, болты, гайки, путевые костыли. Анна сказала, что в распоряжении Робрейта несколько месяцев находился «летучий отряд» железнодорожных рабочих, вернее, трое русских военнопленных. Он сажал их за стол вместе с собой, и русские в благодарность за сытную еду затягивали песни.
— У нас иной раз слезы на глаза наворачивались, когда они пели. Такие замученные и оборванные, а как ноют! Робрейт даже запомнил несколько мелодий. Когда он их слышал, он втягивал голову в плечи и кулаком отбивал такт на стене или барабанил себя но коленке. Как-то раз он даже подпевал им. Но тут конвоир, тоже пожилой человек, взбесился и как заорет: «Давай, работай, работай, псы проклятые!..» С тех пор русские больше но пели. И Робрейт больше не впускал их в дом, он с того времени заболел и охал, жаловался с утра до ночи. «Меня уже точит могильный червь», — говорил он. По-моему, он хотел умереть. Его нашли на путях, а в нескольких метрах от него, в насыпи был водоотводный туннель. Он мог заползти в него, прежде чем начали падать бомбы, их ведь задолго слыхать…
Но солдат, видимо, ее не слушал. Он достал из ящика кирку, попробовал, крепко ли она сидит на рукоятке, и сказал:
— За нашим домом стоит такой же ящик. Мой отец дорожный смотритель. Человек этой профессии на каждую вещь смотрит — авось пригодится. И если ты мне покажешь косу, я сразу пойму, что ею ревень в огороде режут. — Он расхохотался. — Ты же из сельской местности, должна знать…
Анна за словом в карман не полезла. Указав рукой на расставленные вдоль пути снегозаградительные щиты, и по его пору еще не убранные, она сказала:
— Bon, видишь забор, на нем глупые вопросы развешивают для просушки.
Но солдат не поблагодарил ее за находчивость. Глядя на щиты, он сказал:
— Беда, беда, да и только…
Аппа не поняла, что он имеет в виду. Да и откуда ей было знать, что при виде этих бесконечных щитов ему вспомнилась девушка по имени Хильда и что сейчас ему видятся мягкие светлые завитки на стройной шее… Опять его взор сковал ее.
Вечером, когда они оба сидели за ужином, Анна сказала:
— Надо вам знать, что у меня никого нет на целом свете и никого-то я не хочу. Здесь, в глуши, мне всего лучше. Вы скоро отсюда уйдете… Я ведь не знаю, может, вы ученый. А знаю только, что-то вас мучает, словно кость в горле. Но мне ее не вытащить, даже если бы я и хотела…
Солдат, с ног до головы одетый в вещи старика Робрейта — синие штаны с красным кантом и фланелевую рубашку с галстуком, — полил еще немножко лукового соуса на мятую картошку.
— Сколько тебе лет, Анна?
— Скоро тридцать.
— Ну, значит ты имеешь право рассуждать.
— А вы умны не по годам.
— Что ты имеешь в виду? Я старше своего разума или еще не дорос до него?
Находчивой Анна не была. Да и не доверяла она речам ученых людей. У них всегда какие-то задние мысли. Поэтому она упорно отмалчивалась. Хагедорн заметил, что причинил ей боль, и завел другую песню:
— Я расскажу тебе историю, которая мучает меня, словно кость в горле. Настоящая Лея и я… мы поженились, совсем еще детьми. В свадебное путешествие мы поехали на машине, спортивном кабриолете. Все на юг и на юг, через Лауфен, Урах, Глатфельден, Калов, а потом через перевал Юльир. На этом самом перевале стоят две полуразрушенные колонны римских времен. Они размыты дождями наверху полые, как крестильная купель. Там собирается дождевая вода и роса тоже. Лея пошла к ним, чтобы омыть лицо небесной росою, как она выразилась. Такая уж она была придумщица и выдумщица, любила вплетать в волосы красные кораллы. У нее были мягкие черные волосы; твои жестче. Луковую подливку она бы не сготовила так вкусно, как ты, где уж ей. Но протянуть мне руки, прекрасную мраморную чашу, и сказать: любимый, испей из этой чаши небесной росы, она моя кровь, — это она умела. За это я и любил ее. Мы и в Вероне побывали с ней, въехали на машине через ворота Сан-Микеле, а затем пешком пошли к гробнице Джульетты. Она неподалеку от францисканского аббатства. Мне все это было скучновато, но Леей овладела такая печаль, что опа места себе не находила. Рано утром в номере гостиницы она разбудила меня и сказала — лицо у нее в ту минуту было как у ангела: «Слышишь, это соловей, а не жаворонок…» Опять что-то новое! Но в Венеции случилась беда. Там нам повстречался некий музыкант, джентльмен по имени Яго. О, этот был мастер бахвалиться! Я уже был отодвинут на второй план. А второго плана не существует ни в любви, ни в игре в кости. И случилось то, что должно было случиться. Она сбежала от меня с этим мошенником. А потом он бросил ее. Думается мне, он был слишком труслив, чтобы пить кровь из мраморной чаши. Из-за него она и погибла, Лея, зачахла и умерла…
Читать дальше