Лизбет Кале понурила голову, но не перестала потирать руку. Как хорошо, думала она, что так нестерпимо болит рука и что мне можно ее трогать. Что бы я иначе стала делать под взглядом этого человека? Он смотрит на меня, как удав на кролика.
А удав тем временем думал: особенно глубоко этот факт ее не затронул. Она продолжает массировать себе руку. Будь это прямое попадание, она бы не вспомнила о такой ничтожной боли. В такие минуты люди забывают даже о смертном страхе. Или уж очень она прожженная бабенка? Одна из тех рыбешек, что проскальзывают сквозь наши сети? Нет, непохоже. Берлинская вертихвостка. Разбомбленная. Хворая…
— Вы в трауре, дамочка?
Он показал на черные блузку, юбку и чулки, висевшие на соседнем стуле. Потом глянул на свежевыкрашенные вещи на веревке перед окном и покосился на Хильду. Она стояла рядом с Лизбет у плиты. Девочка все еще тихонько ныла.
— Мой муж пал за великую Германию, — сказала Лизбет, не поднимая глаз, — он был награжден золотым Германским крестом.
Для женщины далеко за тридцать, конечно, из рук вон остаться вдовой, подумал гестаповец. Золотой крест не греет. Женщине хочется чего-нибудь теплого, даже если это коммунист. Мужчин на всех не хватает, черт подери!
— Вы, конечно, вели с Фольмером политические разговоры, а?
— Он сложил мне печку и вывел трубу в окно.
— А что он вам при этом рассказывал?
— Что зимой без печки холодно и что можно угореть за милую душу, если в печке нет тяги. И шоколад он нам приносил, шоколадные бомбы…
— Ну?
— Очень вкусные, господин…
Значит, и вправду прожженная особа. С моими примитивными методами допроса я из нее ничего не вытяну. Чтобы разговорить эту патентованную шлюху, нужен патентованный ключ или попросту дубинка. Прежде, ну прежде я бы уж не постеснялся ее стегануть. В Киеве у меня была дубинка с нарезкой. Иван, который эту нарезку делал, на своей шкуре ее и попробовал… А сейчас нервы у меня сдали, да еще девчонка воет — сил моих больше нет.
— Вы знали, что этот Фольмер сидел в воспитательном лагере?
Лизбет вскинула голову.
— Если б и не знала, так догадалась бы. Фольмер был по-настоящему воспитанным человеком, поприличнее многих, которые не сидели в этом… как его?., воспитательном лагере.
Это уже явная издевка. У Хеншке уши пылают от негодованья, а рука сжимает палку. Мне надо только мигнуть ему. Он знаком с командиром кавалерийского корпуса черного рейхсвера. Черт с ней, пусть он ее пристукнет. А кособокий пусть сунет что-нибудь в рот девчонке, носок хотя бы. Но он бесноватый. А я пока покурю.
Хеншке-Тяжелая Рука забрехал, как собака, спущенная с цепи.
— Я тебя прикончу. Слышишь! Я в мундире…
Лизбет заметалась по комнате. За печкой он ее настиг.
— Ах ты скотина, дерьмо… — Каждое бранное слово сопровождалось размашистым ударом палки. Девочка кричала так, что волосы становились дыбом. Кособокий прокрался к двери.
Крик ужаса вырвался у Хильды, она бросилась к Хеншке и кулаками стала дубасить его по спине.
— Ах ты дрянь, — зарычал Хеншке, изо всей силы занес палку и описал ею круг в воздухе. Удар пришелся Хильде по ребрам. У нее перехватило дыханье. Она упала. А тот продолжал избивать Лизбет методично, нещадно.
Когда она уже не сможет защищать руками голову, он ее прикончит, думал гестаповец в кожаном пальто, надо стараться курить, не затягиваясь, моя старуха каждый день мне это твердит…
Хильда подползла к плите и открыла чугунную дверцу топки. Если бы там еще сохранился жар… Господи, сделай так, чтобы там был жар, пусть я голыми руками схвачу его и швырну в глаза этому извергу, я брошусь на него, прежде чем он успеет опомниться.
Ага, девка рыщет в поисках головешки или горячих углей. Она схватит их голыми руками. Бабы, они это могут. В Каттовице одна такая закрыла рукой дуло моего автомата, чтобы я не стрелял в ее пащенка: «Не надо, умоляю вас, не надо!..» Но печка давно погасла. Зола уже холодная, малютка, холодная-прехолодная.
Лизбет больше не ощущала отдельных ударов. Казалось, дикий зверь терзал и рвал ее тело. Вот оно и пришло. Я знала, что скоро так случится. Сегодня, когда я входила с Гитой во двор, я знала, что так будет. Хеншке, стоя у водокачки, избивал русского. Недалек тот день, когда он и меня изобьет, подумалось мне. Я это знала еще в тридцать третьем году, когда отца уволили из трамвайного парка. Двадцать четыре года службы, под конец он уже был контролером и… пожалуйте, за ворота, новый закон о государственной службе, неблагонадежный элемент, социал-демократ. Надо было бы уже тогда распрощаться с жизнью. А теперь у меня Гита. Вон она зовет. Меня зовет. С Гербертом мы бы еще свет увидели. Я же здесь, Гита. Почему ты меня зовешь откуда-то издалека…
Читать дальше