Особый вариант этой версии изложен в рукописных воспоминаниях португалки Бьянки Тристао [104]. Она была сестрой милосердия, одно время жила в Харбине и утверждает, что побег Унгерна организовал не кто иной, как сам Блюхер. Он же помог ему уехать из России. Как Борман и Берия, которых легенды объявляли спасшимися и переселяли в Южную Америку, барон будто бы обосновался в Бразилии, где прожил ещё много лет после своей официальной смерти. В доказательство Тристао приложила к своим запискам фотографию: на ней мужчина, отдалённо похожий на Унгерна, ласкает ручную пуму.
Возможно, его имя возложил на себя кто-то из русских эмигрантов, причём извлекал из этого определённые выгоды. Во время Гражданской войны и позднее в России и в эмиграции самозванцев было множество; правда, чаще всего среди них встречались «дети» покойных вождей, красных и белых. Унгерн тоже не избежал этой участи. В 30-х годах в Париже появлялся некий молодой человек, называвший себя его сыном. Трудно сказать, было это мошенничеством или нет, но, во всяком случае, явление Унгерна-младшего состоялось вполне в духе романтических легенд о бароне-мистике: юношу сопровождал какой-то загадочный латыш в костюме буддийского монаха.
Тогда же в Сибири, Маньчжурии и Монголии снова начали циркулировать слухи о чудесном спасении Унгерна. Исходный момент был тот же: побег, расстрел другого человека, двойничество, однако за десять лет, прошедших с его смерти, ситуация изменилась, время диктовало иной образ – не тот, каким барон виделся раньше, с близкого расстояния.
Вновь о нём вспомнили, как свидетельствует Першин, в то время, когда в эмиграции «всюду стали говорить о масонах», т. е. в конце 20-х – начале 30-х годов. Успели позабыться жуткие подробности расправы с ургинскими евреями, зато сама ненависть к еврейству пришлась ко времени и заставила воскресить барона именно сейчас. Соответственно из панмонголиста Унгерн превратился в русского патриота: рассказывали, будто он примкнул к тайной организации под названием «Сыны России», где-то скрывается и «ждёт удобного момента». Позабылось его тысячелетнее дворянство, стали говорить, что барон «опростился», отпустил бороду и т. д. Разумеется, никто уже не вспоминал о его приверженности буддизму или о планах возрождения империи Чингисхана. Теперь его жестокость объяснялась исключительно намерением «водворить порядок и дисциплину»; утверждали, что ему чуждо было не только «желание нажиться», но даже властолюбие, и у него не было никакого другого интереса, кроме «борьбы с большевизмом для спасения России». В этом есть своя правда, но правдой единственной она могла стать лишь после того, как развеялись порождённые нэпом иллюзии относительно природы и целей кремлёвского режима. Один из его последних противоборцев, самый, может быть, беспощадный и неистовый, Унгерн отныне стал только героем. Истина социальная опять заслонила собой человеческую и неизбежно должна была переродиться в новый миф [105].
Нечто похожее произошло с бароном и в Монголии.
«Кто путешествовал по Центральной Азии, – писал Александр Грайнер, – тот мог слышать заунывную песню, которую поют у костра проводники и пастухи. Она о том, как один храбрый воин освободил монголов, был предан русскими и взят в плен, и увезён в Россию, но когда-нибудь он ещё вернётся и все сделает для восстановления великой империи Чингисхана».
Тот же самый романтический мотив использовал и Арсений Несмелов:
«Я слышал,
В монгольских унылых улусах,
Ребёнка качая при дымном огне,
Раскосая женщина в кольцах и бусах
Поёт о бароне на чёрном коне…»
Эта песня, которую едва ли слышали Грайнер с Несмеловым, входила в состав эмигрантского мифа об Унгерне. Но действительно, память о нём не могла исчезнуть в монгольских и бурятский степях. Причём здесь не было нужды отрицать его гибель, придумывать истории о побеге, о фельдшере Смольянинове. Для буддиста казнённый барон и без того мог возродиться в любой момент и под любым обличием. К лету 1921 года ореол, окружавший его имя, померк, затем вовсе угас, но, вероятно, опять вспыхнул позднее, когда в Монголии начали разрушать монастыри, расстреливать лам, топить в реках или увозить на переплавку священные изваяния, когда прервались вековые связи с Тибетом и рухнули устои кочевой культуры, воздвигнутые, по словам Унгерна, «три тысячи лет назад». В это время барон вновь должен был стать тем, кем он был в момент битвы под Ургой: освободителем Халхи, спасителем Богдо-гэгена, защитником веры, перерождением Махагалы или «белым батором», который, согласно предсказаниям, явился в «год белой курицы»дабы вернуть монголам прежнее величие [106]. Тогда он пришёл в образе русского генерала, но теперь может явиться в ином, ещё более неожиданном и грозном облике, и хотя пастух Больжи из улуса Эрхирик объявил Мао Цзедуна лишь братом Унгерна, тут имелось в виду новое воплощение всё того же «Бога Войны». Якобы кровные узы, связывающие даурского барона с «председателем Мао», были только способом выразить сверхъестественное родство в естественных категориях.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу