— Вот в доказательство печать цезаря, что им именно уполномочен я на то дело, для которого явился сюда, — сказал Аницет и показал Агриппине Неронов перстень.
После этого убийцы окружили ложе, на котором покоилась императрица, и один из них ударил ее палкою по голове, а Аницет уже замахнулся было на нее мечом, метя ей прямо в грудь; но в эту минуту Агриппина встала и, выпрямившись во весь рост, сказала ему:
— Нет, не в сердце; всади свой меч в мою утробу: чудовище ведь выносила она.
Последовало еще несколько ударов, и Агриппины не стало.
Таков был ужасный конец ужасной жизни, полной честолюбивых вожделений и кровавых стяжаний, — конец существования, давно уже омраченного грозным призраком Немезиды и отравленного сознанием, что путем убийства Клавдия Агриппина достигла только того, что возложила императорскую диадему на голову своего собственного будущего убийцы.
Немедленно извещенный о кончине матери Нерон в ту же минуту поспешил под строжайшим инкогнито сам в Баулы, чтобы удостовериться лично в ее смерти. Войдя в опочивальню матери, он дрожащими руками приподнял край покрывала, которым был покрыт труп, и долго, не отрывая глаз, любовался красотою усопшей. Матереубийца, он остался однако все тем же эстетиком.
— Не знал я, — сказал он, — что была у меня такая красавица мать, — и бледный, как мертвец, торопливыми шагами покинул опочивальню убитой им матери.
В ту же ночь и безо всякой помпы труп Агриппины был сожжен на скромном костре, и пепел, собранный в простую глиняную урну, был зарыт близ мизенской дороги, недалеко от того места, где высоко над заливом красовалась старинная вилла, принадлежавшая когда-то Юлию Цезарю, и никто, пока был жив Нерон, не осмелился устроить даже простой могильной насыпи над останками его матери. Но все-таки еще и поныне не поросло травою забвения то место, где хранилась урна с пеплом Агриппины, и любой тамошний простолюдин укажет вам могилу Агриппины. Кроме того, сохранилось предание, будто один из ее вольноотпущенников, по имени Мнестер, не желая переживать госпожу, которая, какие бы ни были ее преступления, была постоянно к нему снисходительна и милостива, закололся над ее трупом на костре, раньше, чем успели его зажечь.
Убийство матери не могло не произвести потрясения даже в таком человеке, каким был Нерон, и, возвратясь из Баул к себе в Байи, он, как передают, провел весь остаток этой ночи в мучительном беспокойстве, преследуемый неотступно то образом только что виденного им бледного, безжизненного лица, с кровавыми подтеками, убитой матери, то страхом перед обличением в матереубийстве. Ни на минуту не находя себе покоя, он то ложился, уходил весь в себя, угрюмо молчал и, закрыв глаза, старался, казалось, найти забвение во сне; то вдруг вскакивал и с широко вытаращенными глазами начинал метаться, как безумный, то опять садился и, дрожа всем телом, закрывал лицо руками и при этом стонал, стонал мучительно и без конца. Такое тревожное состояние императора с приближением рассвета заметно усиливалось: он боялся, как бы наступающий день не принес собою обличения преступления и казни матереубийце. Однако ж все эти мучительные волнения, вызванные опасениями за последствия своего злодеяния, — по которые он чуть было не принял за угрызения совести, — в нем исчезли бесследно, когда с наступлением утра к нему явились с радостными лицами, имея Бурра во главе, военные трибуны и центурионы преторианских когорт, чтобы повергнуть к его стопам свои верноподданнические поздравления с счастливым избавлением от будто бы грозившей ему опасности стать жертвою преступного посягательства матери на его драгоценную жизнь. Еще более успокоился Нерон от своего страха, когда вскоре после того узнал, что в Риме народ толпится в храмах, воздавая благодарственные молитвы богам за спасение жизни своего императора, и что ближайшие города Кампании, а также и отдаленные провинции его империи шлют к нему свои посольства с изъявлением всеобщей радости по случаю столь счастливого события.
Но, к сожалению, местностям не дана способность видоизменяться с тою быстротою, с какою меняется выражение лица у некоторых людей, и из окон и садов Нероновой виллы в Байях все по-старому открывался вид на море с его восхитительными берегами — на то самое море, которое он едва было не осквернил чудовищным злодеянием, и на ту самую береговую полосу, которую он обагрил кровью своей матери. Невыносим и ужасен был для него теперь этот очаровательный вид, и, покинув вскоре Байи, где все — и плеск моря, и говор его синих волн, и шелест листвы, и завывание ветра — казалось, повторяло ему о содеянном по его воле убийстве родной матери, он поспешил в Неаполь.
Читать дальше