— Этот фрак мне шили у месье Роже… Каково?
Мешало Стесняеву в этот счастливый вечер только присутствие уездного секретаря — Аполлона Вознесенского: мятый и полупьяный, одетый в мундир, рукава которого доходили ему почти до локтей, он до забивания гвоздей еще не допился. Но был близок к этому. На всякий случай Стесняев держался от него подальше, а то… всяко бывает… еще в ухо въедет… При дамах неудобно в ухо звон получить!
— Только побывав в столице нашей губернии, — рассказывал Стесняев, — я воспылал любовью ко всяким знаниям. Как приятно там, господа! Тут тебе и музыкальные вертисмены, и магазины с конфетами в коробках, и галстуки поштучно… А вы бы видели, каков выезд у нашего губернатора!
— Видели, — раздался бас Вознесенского. — Мы видели. И въезд, и выезд. И туда, и сюда. И в штанах, и без штанов… И нас, в духовной академии пасомых, уже ничем не удивить!
— Что вы жаждали этим сказать, Аполлон Касьяныч? — смутился Стесняев, невольно заробев.
— Что хочу, то и говорю, — отвечал Вознесенский… Стесняев еще раз проверил, на месте ли его галоши, и снова ринулся в танцы. Но слава героя дня померкла для него сразу, как только послышался певучий звон бубенцов. Все бросились к окнам, торопливо оттаивая ртом морозные узоры на стеклах. В вихрях снежной пыли промелькнула кибитка, холодно блеснули при свете луны лезвия штыков, и рослый жандарм, стягивая заиндевелый башлык, зычно возвестил собранию еще с порога:
— Господин пинежский исправник! По указу его императорского величества ссыльный Никита Земляницын, что осужден по делу государственного преступника Каракозова, доставлен…
— К нам?.. Никак в Пинегу? — слабо ойкнув, спросил побледневший от испуга Филимон Аккуратов.
— Да. К вам. По месту назначения, — подтвердил жандарм, Пораженные, все долго стояли молча, словно соображая, что же происходит. Потом, словно по команде, толпа людей кинулась в переднюю и, хватая шубы и шапки, почти вытолкнула жандарма.
Обратно. На улицу. На мороз.
Стесняев все-таки успел надеть свои галоши.
Откуда-то появился фонарь, и вся эта орава чиновников и их жен, полупьяная, разморенная от печей и танцев, плотно окружила кибитку, в которой сидел государственный преступник.
После глухого полярного мрака яркий свет фонаря ослепил Земляницына. Закрыв глаза тонкой ладонью с длинными, словно из воска, пальцами, он сказал — устало и безразлично:
— Фонарь-то не обязательно… Завтра меня рассмотрите.
— Вот изверг! — искренне возмутилась исправница. — Нет, нет, не убирайте фонарь. Страшно в темноте с этим человеком…
— Со мною, — подоспел к ней Стесняев, — вам не должно быть страшно. Ради вас превращусь в тигру лютую и всем глаза выцарапаю… Хотите?
— Обыскать его надобно! — на высокой ноте прозвучал чей-то голос. — Он, может, всех нас ночью перережет!
— И — в холодную его, — заключил почтмейстер Пупоедов, — чтобы впредь знал, как на царя-батюшку нашего покушаться.
Расталкивая плечами толпу зевак, к кибитке протиснулся Аполлон Вознесенский — грубо сунул преступнику руку, сказал:
— Ррад! Весьма рад видеть культурного человека. Я счастлив! Позвольте мне обнять и поцеловать вас от души?
Земляницын пожал плечами, удивленный, и — отвернулся.
— Не желаете? Брезгуете? Напрасно… Ведь я тоже страдалец за землю русскую.
Тут подошел жандарм, велел солдату посветить и разомкнул на ногах студента промерзлые кандалы. Душевно посоветовал:
— Ноги-то, сударь, сразу маслицем смажьте. Подсолнечным хорошо бы. А сейчас можете идти постой себе отыскивать. Как найдете — исправнику доложите.
К удивлению толпы, жандарм очень тепло попрощался с преступником, коего конвоировал от самого Петербурга.
— Спасибо за компанию, — говорил ему жандарм. — Хорошо время провел… скушно не было, сударь. Еще раз спасибо за компанию!
И когда преступник, взяв в руки тощий баульчик, вылез из кибитки и, зябко поеживаясь, сказал: «Погреться бы…» — интерес к нему сразу остыл, и толпа понемногу разбрелась.
Пинега, где собака в две минуты пробегает от одной окраины до другой, уже знала:' «антихристов сын» шляется по городу, жилье себе сыскивает. Спускали с цепей битых-перебитых шавок, спешно накладывали крюки на двери, матери шлепками и руганью гнали детишек с улицы:
— Ванятка, Анфиска! Шасть в дом, постылые, вот я вас ужо…
И когда Никита Земляницын стучал в какие-нибудь ворота, дом глухо молчал, слепо смотрели закрытые ставнями окна. А какой-то нищий в рваном допотопном архалуке, подпоясанном веревкой, на которой болталась жестяная кружка, увязался за ссыльным и, грозя в спину ему суковатою палкой, все время вещал:
Читать дальше