Избитого, мокрого, окровавленного Тредиаковского заперли на ночь в караулке, чтобы он сочинял веселую свадебную песнь. Лязгнул засов, Тредиаковский остался один. Под потолком ютилось маленькое окошечко, за которым мерцала белесая от снега ночь. Но Тредиаковскому казалось, что прошла целая жизнь между светлым утром, когда он почувствовал в себе благородную ломоносовскую упрямку, и ночным опамятованием в мерзкой луже посреди караулки. Он постарел на целую жизнь за этот день. О каком достоинстве, какой чести можно думать, когда живешь под властью рукосуев, палочников, душегубов? Что для них заслуги, ученость, слава — награда терпеливому труду, это же заплечных дел мастера под личиной вельмож!
Но не стоит трудить этим душу. Его искус не кончился, чаша не испита до дна. Как еще распорядится им завтра Волынский, какую роль отведет на ледово-шутовской свадьбе? Может, вовсе в шуты зачислит? Неужто допустит матушка-государыня?.. Тредиаковский тяжело вздохнул. Разве можно положиться на кого из этих великих, всяк своему нраву служит, а маленький человек для них что муха, прихлопнут и не заметят. Но он должен завтра прочесть стихи, иначе не видать ему ни дома, ни жены, ни детушек. А ему ничего не надо, только бы увидеть их. Пусть шутом, пусть кем угодно, ползком или на карачках, только бы добраться до их родного тепла. Вспомнив о семье, Тредиаковский заплакал. Он плакал, выползая из мерзкой лужи, подымаясь на ватные ноги, устраиваясь на лавке, приткнутой к стене. Лечь он не мог, так болела ободранная спина. Он скорчился в уголке, найдя наименее мучительное положение для разбитого тела, руками упираясь в лавку, виском прижавшись к холодной стене. Ну же, стихоплет, сочиняй веселые стихи во славу Голицына-Кваснина и красавицы Бужениновой! До чего ж вдохновительный для твоего таланта предмет! Брак, узы Гименея… А твоя Марья Филипповна нешто лучше себе долю выбрала, пойдя за сочинителя, чем шутиха Буженинова? Что она думает сейчас, сидя одинешенька в бедной их берложке, без вести от него, не зная, вернется домой кормилец или навсегда сгинет, как случалось со многими людьми всякого звания в это душегубное время. Не Кваснин с Бужениновой дураки, истинные дураки они с Марьей Филипповной, что задумали пожениться, детей завести, жить как положено людям. И он сказал вслух своим разбитым ртом, обращаясь не к царским дуракам, а к себе самому и своей половине: «Здравствуйте, женившись, дурак и дурка!» И будто прорвало — потекли злые, непристойные, издевательские строчки. Шутейного, ядреного, похабного, забористого захотели — получайте песнь свадебную с солью, с перцем, с собачьим сердцем, с матюшками, с подлостью всяческою, пусть и государыня послушает, и весь ее блестящий, гнилой с исподу двор. Тредиаковский не жалких дураков срамил, он бил по всем, и в первую голову по себе самому, по своему унижению безмерному, по сытым мордам придворной черни, тешащейся гадкими забавами, по вельможам — скифам и самой скифской царице. Стихи были оскорбительны для слуха, безобразны, разнузданны…
И он угодил Волынскому. Выслушав утром свадебную песнь, министр расхохотался и повторил вслух особо понравившиеся строчки:
Не жить они станут, но зоблют сахар,
А как устанет, то будет другой пахарь…
— Можешь ведь, коли захочешь! — сказал он милостиво. — Только голос у тебя гнусный и вид непотребный, будто ты всю ночь с солдатами бражничал, дрался и блевал.
Разговор происходил в покоях Волынского, куда доставили Василия Кирилловича. Министр хлопнул в ладоши и велел принести Тредиаковскому горячего молока с медом для прочистки горла, большую чару водки для общей бодрости и машкерадный костюм.
Последним Василий Кириллович не слишком огорчился, заметив на диване другой машкерадный костюм, пышный, яркий, отделанный жемчугами и драгоценными каменьями, видать, предназначенный самому Волынскому. Следовательно, тут нет намерения выставить его шутом. Более огорчительным оказалось, что читать песню придется в маске, к тому же носатой. Лицо Василия Кирилловича было так обработано, что все усилия искусного цирюльника, пустившего в ход примочки, мази, пшеничную муку мельчайшего помола, не могли скрыть следов побоев. Опечалился Василий Кириллович, когда напялили на него глухую черную бархатную маску с толстым изогнутым клювом, как у заморской птицы-попугая, оставлявшую для обозрения лишь бледные губы и мясистый запудренный подбородок.
Читать дальше