— Теперь опасность миновала.
— А Баррас?
— К Баррасу стучались. Никто не ответил.
Баррас показался только после обеда, когда арестованных уже гнали по улицам Парижа к тюрьме Тампль. Леревельер удивленно спрашивает:
— Почему вы не вышли ночью, когда к вам стучались?..
Глупый вопрос — Баррас не такой человек, чтобы показываться в середине представления… Он, простодушно улыбаясь, отвечает:
— Наверное, крепко спал. У меня вообще хороший сон…
Он не добавляет, что хороший сон присущ всем людям, у которых совесть чиста. Трупы уже отвезены в мертвецкую. Арестованные шагают по бульварам, и дамы, те, что без рубашек, пресловутые красавицы Директории, кричат:
— Смерть кровожадным собакам!..
Рейбель вернулся свеженький из Аркейля, Баррас, выспавшись, был готов к работе, Карно и Летурнер тоже успели отдохнуть после ночных трудов. Началось заседание Директории.
— Уничтожить!..
У Жавога нашли нож, у одного рабочего топор, двум другим успели вовремя подбросить ружья. О чем тут спорить!.. Директория постановила предать всех арестованных военному суду, как захваченных с оружием в руках. Кроме того, она обратилась к гражданам с очередным посланием: «Мятеж анархистов подавлен благодаря героизму республиканских войск».
Известно, что военный суд — суд скорый. Директория торопилась. Возле моста Неф рабочие кидали камнями в полицию. Тюрьма Тампль была окружена толпою граждан, ругавших «пятерку».
Суд приговорил двадцать шесть человек к расстрелу, большинство были рабочие: сапожники, шорники, шапочники, читатели «Трибуна народа», увлеченные проповедью равенства. Гракх Бабеф был далеко, в Вандоме. Но тень его присутствовала в Тамиле, когда друг перед другом встали военные в чересчур новых мундирах, оплот порядка, скорые судьи и рядом, за решеткой, последние санкюлоты.
Один из осужденных, сапожник Бонбон, крикнув «да здравствует равенство», бросился из окна башни. Приговор, однако, остается приговором: труп Бонбона повезли на место казни — расстреливать.
Толпа роптала: «Это все бедные люди, почему их убивают?» Кто-то крикнул:
— Это не суд, а бойня!.. Я знаю одного из осужденных, он честный гражданин…
Стоявший рядом гусар тотчас разрубил смельчаку череп.
Некоторых осужденных везли связанными на телегах. Они лежали и пели: «К оружию, граждане»… Кого они звали: зрителей, вандомских узников, мертвецов?.. Некоторых гнали пешком. Маляр Ганья шел, среди других заключенных, по Итальянскому бульвару. Здесь не было ни одной пары сострадательных глаз. Только молодая женщина, которая шла рядом, не спускала глаз с Ганья. Это была его жена. Когда осужденные дошли до «Итальянского театра», Ганья, оттолкнув солдата, бросился бежать. Он вбегает в дом. Лестница. Коридор. Кажется, спасен! Здесь мастерская седельщика, его брата. Но солдаты находят беглеца. Они бьют его шашками, окровавленного кидают на телегу. Жена все видит. Жена идет рядом. На телеге ком мяса, лохмотья в крови, но оттуда раздается человеческий голос. Напрягая все силы, полумертвый Ганья поет: «Нет, лучше умереть, чем быть рабами…»
Со страхом прислушиваются к пению завсегдатаи «Маленького Кобленца».
— Вы слышите?.. Все-таки эти разбойники не трусы. Они умеют умирать.
Кажется, чего бояться: ведут людей на казнь. Париж спокоен. Партия порядка торжествует. Но дамы отворачиваются:
— Вы видели, какие у них страшные глаза? Это восстали из гроба все приверженцы проклятого Робеспьера…
Нечего скрывать: они боятся — ведь эти люди еще умеют умирать. А новый Париж умеет лишь жить, жить жадно и подло, жить во что бы то ни стало.
Из всех осужденных толпа хорошо знает только одного — бывшего генерала Жавога. Это не рабочий, уверовавший в святое равенство, а бывший член Конвента, вместе с Кутоном усмирявший мятежные Лион и Бурж. Он приказывал крестьянам в неделю собрать хлеб, смолоть зерно и представить муку для санкюлотов. Крестьяне говорили: «Жавог приказал», — и мука бывала сдана к сроку. Он отдал приказ о разрушении замков близ Макона: «Раздайте камни санкюлотам и помогите им выстроить простые дома». В Сен-Этьене он объявил налог на богачей: у кого миллион, вносит восемьсот тысяч, у кого сто тысяч, вносит двадцать. Жавог остался верен идеям и нравам тех времен. Он не грабил, как другие. Все его богатство действительно состояло из трехцветного шарфа. Он хотел вернуться к себе в Монбризон, но его отец, старый нотариус, умолял сына остаться в Париже: «Здесь тебя тотчас же убьют».
Читать дальше