Однако это была все-таки, так сказать, лишь официальная сторона жизни Дворянского института. Что же скрывалось, что таилось за нею? Как чувствовали себя внутри этой четко продуманной и рационально организованной воспитательной системы, определяющей их будущую судьбу, десятки самых разных дворянских мальчиков, отторгнутых от дома, вырванных из родных семейных гнезд, собранных под одной крышей, — в особенности мальчиков чутких и впечатлительных? Как действовал на их неустойчивую еще душевную организацию жесткий институтский регламент?
В тесных рамках регламентирующего «порядка» Михаил Салтыков, мальчик незаурядный, с уже пробудившейся способностью к глубокой внутренней работе ума и сердца, надо думать, должен был подавлять свойственные его натуре страстность, горячую импульсивность, порывистость. Он несомненно страдал. Все его позднейшие воспоминания о школьных годах мрачны.
Казенный быт закрытого сословного учебного заведения, идиллически описанный Н. В. Сушковым, вовсе не был столь безмятежно-розовым. Стоит только представить себе темные и холодные зимние утра, комнатных надзирателей, поднимающих ранним утром с постели еще совсем сонных мальчиков, а потом — целый однообразный день, расписанный по часам и минутам, вплоть до девяти вечера, когда, хочешь — не хочешь, ложись в постель — как ложатся и другие полторы сотни «интернов», — и безмолвная тишина долгой зимней ночи нарушается лишь мерными шагами в коридорах ночных надзирателей.
Несомненно, встречались среди воспитателей и наставников люди умные, любящие свое дело, лучшие (как, например, С. Я. Унковский), но большинство все же было таких, которые, сами скованные привычной самодержавно-бюрократической дисциплиной, и от своих учеников требовали прежде всего покорности и послушания, тушили малейшие проблески независимого поведения и самостоятельной мысли. Здесь, в институте, Салтыков почувствовал впервые не только родительскую власть, но власть начальства, железную силу раз навсегда установленного регламента, начальственного предписания. Начальство повелевало, установленный регламент требовал — учащиеся (как, впрочем, и учащие) повиновались. Хотя родной дом в Спасском не отличался добротой и ласковостью, хотя скареден и скудно-однообразен был весь уклад его, следовавшие за десятилетним детством восемь лет учения под постоянным бдительным оком инспекторов и надзирателей оказались неизмеримо тяжелее и мучительнее. В Спасском было все же тепло родного дома, здесь же, в стенах огромного старого особняка на Тверской, — холод тоскливого и безрадостного одиночества (впрочем, завязывались, наверное, и какие-то дружеские связи, но крепкой, до конца дней, хотя и весьма своеобразной, оказалась лишь одна из них — с Сергеем Юрьевым, соседом по имению, да и то скорее по старой памяти — памяти деревенского детства). В лирическом автобиографическом «монологе» «Скука» («Губернские очерки»), набросанном, наверное, еще в дни вятской ссылки, недаром противопоставлены радостные, почти поэтические минуты семейного, какого-то патриархального уюта и тепла и — гнетущей, убивающей душу ледяной атмосферы школьного быта. Школа оставила по себе тяжелую память, какую-то незаживающую рану, которая может открыться и дать о себе знать мучительной болью и в самые поздние годы. Так, и в одинокие часы вскоре обрушившегося на Салтыкова «вятского плена» в череде размышлений и воспоминаний вдруг угрюмо и неприветливо воскресает память о школе: «Там царствовало лишь педантство и принуждение; там не хотели признавать законность детского возраста и подозрительно смотрели на каждое резкое движение сердца, на каждую детскую шалость...» Образ школы, содержащий автобиографические черты и при этом, конечно, художественно обобщенный и сатирически заостренный, с необыкновенной яркостью и силой встает со страниц позднейшего цикла Салтыкова «Господа ташкентцы». Мы почти физически, всеми фибрами души, напряженными нервами ощущаем, как в удушающей атмосфере школы личность ребенка надламывается, черствеет и ожесточается, приобретая уродливые и часто страшные формы, — с одной стороны, рабской или угодливой покорности, безгласного послушания, испуганного «молчалинства», а с другой — жестокого и даже какого-то упорно-идиотского, непробиваемого непокорства-своеволия. Именно здесь, в такой школе воспитывались послушливые и на все готовые «государственные младенцы», и безжалостные, ко всему бесчувственные «ташкентцы», которые выйдут потом на страницы щедринских сатир.
Читать дальше