И вот сейчас они ехали черным смольнинским парком, черным от ветвистых, потемневших в оттепели дубов, и Репнину думалось, что все прежние посещения института были не этой весной или даже летом, а где-то далеко-далеко, за синей мглой лет, быть может в этом веке, а возможно, даже и в прошлом.
У парадного подъезда их встретил человек в форменной куртке путейца и, внимательно глядя на Репнина неулыбчивыми глазами, заметил:
— Ленин просил провести вас к себе, как только вы прибудете… Дочь? — Он развел руками, но, приметив строго сдвинутые брови девушки, произнес поспешно: — Полагаю, что можно.
В вестибюле было полутемно. Пахло мокрым сукном (где-то рядом сушились шинели) и сальными свечами. Шли молча, путеец был суров необычайно. (Репнин слышал, как он отчитал Кокорева за то, что тот привез Репнина чуть ли не под конвоем. „Мальчишество и позерство! — говорил он негодующе. — Вы там у себя в Галиции привыкли всех водить под конвоем!“) Теперь они шли коридорами, широкими и ровными, как степной шлях, и Репнин слышал шаг путейца — тот продолжал гневаться. Когда поднимались по лестнице, путеец поотстал.
— Простите, вам известен Чичерин? — Голос человека в форменной куртке потеплел. — Дипломат, ставший революционером.
Репнин взглянул на путейца — вместе с голосом оттаяли и его глаза:
— Это какой же… Чичерин?
Путеец смутился, быть может, ему показалось, что он затеял разговор, недостаточно зная предмет.
— Чичерин… в прошлом дипломат, сейчас политический эмигрант… кажется, в Лондоне. Просился в Россию еще в феврале, а угодил в лондонскую тюрьму.
— Ну конечно, Георгий Васильевич! — воскликнул Репнин. — Знаю…
Репнин хотел сказать еще что-то, но лестница кончилась, и собеседник Николая Алексеевича заключил:
— Вот мы и вышли на большую дорогу.
Да, пожалуй, не коридор, а дорога. Елена как-то говорила: коридоры Смольного измеряются верстами. Ну что ж, это удобно. От одного конца до другого — жизнь. Все вместит эта дорога — и появление на свет, и годы зрелого отрочества, и годы возмужания. И радость первого жизненного успеха. И как сейчас, пору ненастья. Впервые в эту ночь, шагая по сумеречным коридорам Смольного, он подувал, что в эти часы, в эти считанные часы, еде до того, как над Петроградом, над его камнями и водами, взойдет бледное светило, в жизни Николая Репнин» может произойти нечто большое и тревожное, нечто такое, что все сокрушит и вздыбит, что не могло произойти вчера, а свершится именно сегодня. Что случилось этой ночью и какие еще силы пришли в движение? Все ли из того, что стряслось в эти роковые месяцы, известно Николаю Репнину, или, быть может, история продолжает нести свои илистые воды в море и многое еще предстоит изведать людям из того, что они не знали. Репнин думал о Ленине и не мог вспомнить ничего, кроме того, что говорил как-то Илья: когда брат учился на естественном отделении Петербургского университета, он знал, и довольно близко, Александра Ульянова. По словам Ильи… Однако нужно усилие, чтобы восстановить все, что говорил Илья об Ульянове. Помнится, он говорил о нем хорошо.
Коридор поворачивал налево — быстро прошли солдаты в кожанках, с виду самокатчики, девушка в гимнастерке, с короткой телеграфной лентой, которую она дважды обвила вокруг руки, человек в пенсне, быть может, студент или молодой ученый, тоже с телеграфной лентой — ее концы свешивались ему на грудь, как сантиметр у портного.
Очевидно, кабинет был где-то рядом.
— Вот мы и пришли, — сказал Кокорев и взглянул вначале на Репнина, потом на Елену, вернее, на обручальное кольцо Елены. Она заметила этот взгляд, но руки с кольцом не отняла — ей и прежде оно служило защитой. — Как видите, комната самая мирная. — Кокорев открыл дверь, за столом, покрытым синей бумагой, сидела девушка и ела хлеб, посыпанный солью. Хлеб был черный, и крупные солинки лежали густо. Взглянув на вошедших, девушка покраснела и спрятала хлеб в стол.
— Вы Репнин? — спросила она, не глядя на Николая Алексеевича. Краска медленно сошла с ее лица. — Подождите, пожалуйста, — сказала она и ушла в соседнюю комнату.
Репнин взглянул на стол, за которым только что сидела девушка, и улыбнулся: в граненом стакане стояла зеленая веточка. Ее три листочка были блестящими и толстыми. «Только такие листья и могли не облететь в эту осень, — подумал Репнин. — Только им под силу огонь и стынь этой поры».
Девушка вошла со стопкой бумаг и, не закрывая за собой двери, безмолвно, движением глаз пригласила Репнина войти.
Читать дальше