По окончании выступления Гранди дуче поменял положение: он откинулся на спинку кресла и расстегнул воротник рубашки. По его побелевшему лицу струился пот.
Теперь решил выступить Чиано. Под пристальным и не предвещавшим ничего хорошего взглядом своего тестя он говорил необычайно мягким голосом. Он обратился к истории итало-германского альянса, который, как оказалось — к негодованию Фариначчи — совсем не оправдал доверия, оказанного немцам. Сомнений, что он поддержит резолюцию Гранди, не осталось ни у кого. После его речи вновь выступил Фариначчи, попытавшийся опровергнуть большую часть сказанного и еще более страстно защитить немцев. Он предложил Совету собственную, альтернативную Гранди, резолюцию, в которой провозглашалась солидарность фашистской Италии с национал-социалистской Германией, а главе правительства предлагалось обратиться к королю с просьбой принять командование над всеми вооруженными силами, чтобы «таким образом продемонстрировать всему миру, что все население ведет борьбу за спасение и честь Италии, объединившись под его руководством». Предполагая, что уговорить короля передать свои полномочия Кессельрингу окажется легче, нежели проделать то же самое с Муссолини, Фариначчи также стремился к смещению дуче, хотя и по отличным от Гранди мотивам. Но оба они были согласны в том, что Муссолини должен уйти.
Время шло к вечеру и постепенно стало очевидным, что большинство членов Совета думает точно таким же образом. В то же время даже те из его членов, которые не поколебались бы проголосовать против простого предложения о недоверии, были, в общем-то, готовы поддержать того, кто казался теперь таким незначительным, слабым и, по-видимому, неопасным. Несколько человек поинтересовались у Гранди о мотивах его действий. Гаэтано Полверелли, министр народной культуры; Антонио Трингали-Казанова, президент специального фашистского трибунала; Карло Альберто Биджини, министр образования, и Энцо Гальбиати, начштаба фашистской милиции, выступили против предложений Гранди, однако эффект от их слов был незначителен. Пронизанные личными нападками, а не обоснованными аргументами, их речи еще более утомили Муссолини, не прибавив абсолютно ничего в его пользу.
Вскоре после полуночи, когда заседание продолжалось уже более семи часов, Муссолини устало спросил всех присутствующих, причем голос его звучал, по выражению Боттаи, «подавленно, смиренно и едва ли не жалобно»: «Что толку во всех этих упреках, когда мы оказались лицом к лицу наедине с объединенными силами трех могущественных империй?». Он предложил Скорце перенести заседание на завтра. Он сказал, что неважно себя чувствует и не может переутомлять себя.
«Раньше, — сказал жестко Гранди, возвращаясь к своей наступательной тактике, — Вы держали нас здесь до пяти утра, обсуждая всякие мелочи и пустяки. Мы не уйдем отсюда, пока не будет обсуждена моя резолюция и по ней не будет проведено голосование». Он согласился на десятиминутный перерыв, не более.
Муссолини согласно кивнул. «Высокомерие диктатора уступило место покорности обвиняемого», — с удовлетворением писал Боттаи. Он вышел из комнаты и отправился в кабинет, одинокий, удрученный. Проходя мимо посла в Германии, он сказал ему: «Пойдемте со мной, Альфиери».
«Огромная комната была практически не освещена, — вспоминает Альфиери. — Темноту рассеивала лишь одинокая настольная лампа. Он медленно подошел к столу, мягко нажал на выключатель большой люстры и с отсутствующим видом просмотрел несколько телеграмм. Несколько минут он стоял молча; затем, словно вспомнив о моем присутствии, он спросил меня: „Что происходит в Германии?“»
Альфиери повторил ему то, о чем уже говорил в Фельтре и в своих сообщениях — об усталости немцев с одной стороны, но и об их дисциплине и фаталистическом фанатизме с другой, об их страхе перед гестапо и вере в геббельсовскую пропаганду. «В Берлине, — добавил он, — наблюдают за событиями, происходящими у нас, с особым интересом — там чувствуют, что внутренняя ситуация становится критической именно в результате последних событий на фронте».
«Кто Вам об этом сказал?» — резко и с раздражением спросил Муссолини, словно и теперь, после всего того, что случилось и что ему пришлось выслушать за последние несколько часов, могли еще существовать сомнения в том, что ситуация на самом деле критическая.
«Это общее мнение в Берлине, — сказал Альфиери, — и префекты, с которыми я говорил по дороге сюда, подтвердили это».
Читать дальше