И в полдень садишься за стол и опять ешь, потом отдыхать ложишься на высокой постели под пологом, в котором нет ни пылинки.
Потом ужин, потом одинокий сон на той же пышно взбитой постели.
Во сне приходят видения ужасные и видения светлые, и неизвестно, какие больше мучают сердце — ужасные или светлые.
Лежишь и смотришь в теплую темноту и только одного чаешь — скорей бы утро. А утром думаешь — скорей бы день прошел и ночь прикрыла все.
А прикроет — ночью опять вспоминается всякое, чаще всего — розовый плат, как ступила на него рядом с Борисом Федоровичем. Его борода вспоминается и белая рука. Перстень с изумрудом на пальце, а меж пальцами струйкой бежит кровь. И гремит по камню телега с пожитками, и глядят на телегу люди.
«Чтой-то ты в крови, Борис Федорович?» Нешто так замышлялось, когда ступали рядом на розовый плат?
Вот такая пришла жизнь — либо ешь, либо лежишь во мраке, терзаемая воспоминаниями.
Такова стала жизнь. Борису Федоровичу, может статься, ныне еще хуже: убить себя — грех тяжкий. Не бойся царица греха — не пожалела бы в свой черед истолочь какой-либо из своих алмазов.
Когда-то, в дни царствования, холоп бояр Романовых донес на своих господ — мол, держат зелье на царскую семью, волшебным зельем хотят извести всех Годуновых до последнего. Осерчал тогда Борис Федорович, приказал обыскать Романовых. Нашли корешки и травки и разметали Романовых кого куда. Теперь думается царице — лучше бы не поверить холопу, дать Романовым исполнить их замысел… Куда легче бы, думается, ныне лежать в сырой земле без воспоминаний и видений…
Но явятся страшные образы ада — огнь, и сера, и кипящее масло, образы, с малолетства нашептанные, и живет царица дальше, ест, и спит, и бродит по своим палатам, убравшись по-царски, с адом в душе.
Черный день Василия Шуйского
Говорили, что он изолгался: лгал царям и простому народу, лгал всемогущему господу и своей нечистой совести. В боярской думе лгал, на площадях, на кресте и Евангелье, в Москве и в Угличе.
И эта дорога лжи, говорили, ни к чему и не могла привести кроме того, к чему привела: к позору и гибели. И в том усматривали справедливость. Ибо такая ложь переполняет чашу даже небесного терпения и милосердия.
Еще говорили, что он больше всех нажился на голоде, который был при Годунове Борисе. Скупал в урожайных губерниях хлеб и продавал жителям втридорога, и это, говорили, еще грешней, чем ложь.
А о том не говорили, что просто им, Шуйским, не было удачи. Так и сторожила их беда. Дядю Андрея малолетний, едва оперившийся царь Иван кинул псарям на убиение. Дядю Ивана при царе Федоре удушили в темнице. А теперь и он, Василий, должен был испить страшную чашу.
Словно другие не лгали. Словно другие, у кого были денежки, не скупали хлеб и не перепродавали по разбойничьей цене. А вот страшную чашу приходилось ныне пить одному Шуйскому.
Он один в то утро проснулся с тяжкой мыслью о ней. Ему одному солнце, пробившись в разноцветное слюдяное окошко, возвестило смерть.
На постели была разложена чистая белая рубаха — переодеться боярину, поднявшись от сна. Он крикнул слугу, велел унести рубаху, подать другую, красного шелка. Воротник у этой рубахи был весь жемчужный. Жемчуг обыкновенный молочный, а застежка у горла — из жемчужин редчайшей красоты и ценности, розовых и черных. «И все-то это в единый цвет окрасится, думал князь, поглядывая на жемчуга. — Хорошо, — думал он, — если с одного удара дело кончится. А сколько раз бывало — рубят, рубят, а голова все на плахе лежит, злополучная, со стороны глядеть — и то страдание». Он достал из ларца серебряное зеркало и долго смотрел на свою седую голову с плешью на темени.
Вот и лгали те, другие, и наживались на голоде, и воровали всяко, но по крайности все женатые были, взысканные потомством. А вот Василию Шуйскому и жениться запретили. Борис запретил, окаянный детоубийца. Ирод.
Потому что боялись Шуйских и не хотели умножения их рода, потому что где-то в божьих книгах записано, предначертано, что Шуйским — только горести, а радости другим. Так и дожил Василий Иванович до нынешнего смертного дня, не вкусив законнейшей утехи, которая с Адама дарована человекам.
В окошко сквозь пластинки розовой и желтой слюды виден был Василий Блаженный и лобное место. Вон туда на помост взволокут князя Шуйского не далее как сегодня, двадцать шестого июня, взволокут и поставят. Кругом будут лица, лица, лица. Глаза, глаза, глаза. Глазастыми лицами с раззявленными в предвкушении забавы ртами вымощена площадь. С ночи, поди, стоят, дожидаются отрадного: как станет знаменитый князь Шуйский, Рюрикович, на колени перед своей смертью и перед ними всеми — Ваньками, Петрухами, Прошками. Как, поигрывая топором, пройдется взад-вперед палач в красной рубашке. И взовьется, взлетит топор, и — о радость Ванькам и Петрухам — грянет на княжескую шею.
Читать дальше