– Вы возбуждаете во мне непреодолимое желание узнать правду. Завтра же пойду к графине де Ресто! – воскликнул студент.
– Да, – подтвердил Пуаре, – завтра надо пойти к графине де Ресто.
– Может быть, вы встретите там и чудака Горио, который явится получить что следует за свою любезность.
– Значит, ваш Париж – грязное болото, – сказал Эжен с отвращением.
– И презабавное, – добавил Вотрен. – Те, кто пачкается в нем, разъезжая в экипажах, – это порядочные люди, а те, кто пачкается, разгуливая пешком, мошенники. Стащите, на свою беду, какую-нибудь безделку, вас выставят на площади Дворца правосудия, как диковину. Украдите миллион, и вы во всех салонах будете ходячей добродетелью. Для поддержания такой морали вы платите тридцать миллионов в год жандармам и суду. Мило!
– Как? Папаша Горио продал на перелив свою серебряную золоченую чашку? – воскликнула Воке.
– Не было ли там на крышке двух горлинок? – спросил Эжен.
– Вот именно.
– А ведь он очень дорожил своим прибором, он плакал, когда плющил блюдо и чашку. Случайно я это видел, – сказал Эжен.
– Они ему были дороже жизни, – ответила Воке.
– Видите, какая страсть в нашем чудаке! – воскликнул Вотрен. – Эта женщина знает, как его раззадорить.
Студент поднялся к себе наверх. Вотрен ушел из дому. Через несколько минут г-жа Кутюр и Викторина сели в фиакр, за которым посылали Сильвию. Пуаре предложил руку мадмуазель Мишоно, и они вдвоем отправились в Ботанический сад – провести там два часа лучшего времени дня.
– Ну вот, они вроде как и женаты, – сказала толстуха Сильвия. – Сегодня первый раз выходят вместе. Оба до того сухи, что, стукнись они друг об дружку, так брызнут искры, будто от огнива.
– Тогда прощай шаль мадмуазель Мишоно: загорится, словно трут, – смеясь заметила г-жа Воке.
Вернувшись в четыре часа дня, папаша Горио увидел при свете коптивших ламп Викторину с красными от слез глазами. Г-жа Воке слушала рассказ о неудачной утренней поездке к г-ну Тайферу. Досадуя на настойчивость дочери и этой старой женщины, Тайфер решил принять их, чтобы объясниться.
– Представьте себе, дорогая моя, – жаловалась г-жа Кутюр вдове Воке, он даже не предложил Викторине сесть, и она все время стояла. Мне же он сказал без раздраженья, совершенно холодно, чтобы мы не трудились ходить к нему и что мадмуазель, – он так и не назвал ее дочерью, – уронила себя в его мнении, беспокоя его так назойливо (один-то раз в год, чудовище!); что, мол, Викторине не на что притязать, так как ее мать вышла замуж, не имея состояния; словом, наговорил самых жестоких вещей, отчего бедная девочка залилась горючими слезами. Она бросилась к ногам отца и мужественно заявила, что была так настойчива лишь ради матери и безропотно подчинится его воле, но умоляет его прочесть завещание покойницы; достала письмо и подала ему, говоря самые трогательные, чудесные слова; даже не знаю, откуда они у нее брались, видно их подсказал ей сам бог: такое вдохновение нашло на бедного ребенка; я слушала ее и плакала, как дурочка. А знаете, как вел себя этот ужасный человек? Он стриг ногти, письмо же, омоченное слезами бедной госпожи Тайфер, швырнул на камин, сказав: «Хорошо!» Он хотел поднять дочь с пола, но Викторина хватала и целовала его руки, а он их вырывал. Разве это не злодейство? Тут вошел его дуралей-сын и даже не поздоровался с сестрой.
– Ведь это же чудовища! – воскликнул папаша Горио.
– Затем, – продолжала г-жа Кутюр, не обращая внимания на восклицание старика, – отец и сын распрощались с нами, ссылаясь на спешные дела. Вот вам и все наше посещение. По крайней мере он видел свою дочь. Не понимаю, как он может отрекаться от нее, ведь они похожи друг на друга, как две капли воды.
Жильцы и нахлебники со стороны, прибывая друг за другом, обменивались приветствиями и всяким вздором, который в известных слоях парижского общества часто сходит за веселое остроумие, – его основой является какая-нибудь нелепость, а вся соль – в произношении и жесте. Этот жаргон непрестанно меняется. Шутка, порождающая его, не живет и месяца. Политическое событие, уголовный процесс, уличная песенка, выходки актеров все служит пищей для подобной игры ума, состоящей в том, что собеседники, подхватив на лету какую-нибудь мысль или словцо, перекидывают их друг другу, как волан. После недавнего изобретения диорамы, достигшей более высокой степени оптической иллюзии, чем панорама, в некоторых живописных мастерских привилась нелепая манера добавлять к словам окончание «рама», и эту манеру, как некий плодоносный черешок, привил к «Дому Воке» один из завсегдатаев, юный художник.
Читать дальше