– Бифштекс?
– Фу! Вы уже достаточно часто отпускали эту неостроумную шутку на мой счет. Нет, воспойте любовь, и, если вы можете сымпровизировать две-три строфы, выражающие только что высказанную вами мысль, я буду слушать с удвоенным вниманием.
– Увы, я не импровизатор! Но я постараюсь отомстить вам за прежнее пренебрежение к моему искусству и пропою одну безделку, как раз отвечающую вашему желанию. Вы не остались послушать ее в Тор-Эдеме, хотя и бросили шиллинг на подносик Макса. Эго одна из песенок, которые я пел в тот вечер, и она неплохо была принята моей скромной аудиторией:
Красота любимой в глазах влюбленного
Правда, милая моя Мейбл Мэй?
Но «да» не скажет никто в ответ.
Блещет она красотой своей?
Если по правде сказать, то – нет!
Милую деву моей мечты,
Кроме меня, не понять никому.
С неба – сиянье ее красоты,
Видеть его мне дано одному.
Окончив эту бесхитростную песенку, менестрель встал и сказал:
– Теперь я должен проститься с вами. Мой путь идет по тем лугам, а ваш, без сомнения, по большой дороге.
– Вы ошибаетесь. Позвольте мне сопровождать вас. Я снял квартиру недалеко отсюда, и к ней кратчайший путь по полям.
Певец бросил на Кенелма удивленный и немного подозрительный взгляд. Но, помня, что сам скрыл от спутника свое имя и звание, он не счел себя вправе спрашивать о том, о чем тот не говорит ему добровольно, и, любезно заметив, что желал бы, чтоб дорога была длиннее, раз у него такой приятный собеседник, пошел быстрым шагом.
Сумерки почти перешли уже в светлую, звездную летнюю ночь, и ничто не нарушало тишины полей. Оба шли рядом и чувствовали себя безмерно счастливыми. Но счастье похоже на вино: на различные характеры оно действует различно. Здесь один был словоохотлив, немного хвастлив, горяч, чувствен, впечатлителен ко всем внешним явлениям природы, как Эолова арфа – к налетевшему или стихшему ветерку, другой – молчалив, скромен в своих высказываниях, угрюм, задумчив. Он не был совершенно глух к воздействиям внешней природы, но просто не придавал им цены, кроме случаев, когда они переходили из области чувственной в область интеллектуальную и душа человека диктовала бездушной природе ее же вопросы и ее же ответы.
Менестрель взялся поддерживать разговор и совершенно очаровал своего слушателя. Он сделался красноречив и увлекал ясностью и искренностью изложения, но я не способен описать его речь, как стенограф, верно передающий каждое слово оратора, не может описать того, что, помимо всяких слов, принадлежит личности говорящего.
Поэтому, не осмеливаясь передать язык этого своеобразного скитальца, я только упомяну, что он говорил о предмете, который, как уверяют, может возбудить красноречие во всех, – о себе самом. Он говорил, что с самого раннего возраста стремился приобрести имя, говорил о том, как затрудняли его путь низкое происхождение и недостаток средств, говорил о внезапно открывшейся для его честолюбия дороге, когда он еще ребенком привлек внимание одного великодушного богача, который сказал: «У этого мальчика блестящие способности. Я дам ему образование, и он со временем заплатит миру свой долг мне». Он рассказывал о занятиях, так горячо начатых, которые он ревностно продолжал, а потом – увы! – должен был прервать еще в юности. Он не сказал, как и почему это случилось, но стал рисовать перед Кенелмом, как он боролся, чтобы снискать пропитание себе и тем, кто от него зависел, и как в этой борьбе он был вынужден отклониться от той цели, которую давно перед собой поставил. Нужда в деньгах заставила отложить мечты о славе.
– Но даже, – горячо воскликнул он, – даже за те торопливые и незрелые проявления моего духовного «я», которые обстоятельства не позволили мне отточить, я уверен, должен был встретить поощрение и похвалу у тех, кто считает себя компетентными судьями. Насколько лучше были бы мои творения, если бы меня поддержали! Небольшая похвала заставляет проявиться в человеке то, что в нем есть хорошего, а несправедливые насмешки и презрение леденят пыл, который побуждал бы его совершенствоваться! Тем не менее я пробивался вперед и был в состоянии прокормить тех, кого любил. А в моих странствиях и песнях я находил наслаждение, мирившее меня со всем остальным. Но все-таки жажда славы, зародившаяся в детстве и лелеемая в юности, умирает только в могиле. Можно затоптать ее почки, листья, стебель, но корень слишком глубоко сидит в земле, затоптать его нельзя, и каждый год они вновь вырастают. Любовь может уйти из нашей смертной жизни, мы утешаемся: возлюбленная соединится с нами в будущей. Но если тот, кем овладела жажда славы, лишится ее в этой жизни, что может утешить его?
Читать дальше