– Мисс Тривенион, вы были ко мне добры, как сестра; поэтому я, как брат, прощался с вашим портретом: он так похож.
– Прощались? – сказала Фанни, все еще не подымая глаз.
– Прощайте, сестрица ! Я смело сказал это слово, потому что… потому что… – Я выбежал к двери и прибавил, помнится, с улыбкой – потому что дома говорят, что я… что я не здоров; мне это надоело; вы знаете, матери иногда странны; и… и… я завтра же хочу говорить с вашим отцом… доброй ночи… Прощайте… мисс Тривенион!
И отец отодвинул книги.
О юный читатель, или читатель, который был молод, помнишь ли то время, когда с беспокойством и грустью, еще хранимыми в тайне, ты, из сурового и неприязненного света, открывшегося тебе при первом шаг за домашний порог, возвратился к четырем мирным стенам, между которых невозмутимо сидят старики, помнишь ли, с какою досадой ты смотрел на их спокойствие и мир? Как недвижно-далеко от буйной молодости кажется это поколение, предшествовавшее тебе на пути страстей, поколение твоих родителей (иногда, по летам, не слишком много от тебя разное)! В нем спокойствие классического века, античное, подобно статуям Греков. Как странно противоречат твоему лихорадочному раздражению: это мирное однообразие колеи, в которое погрузились они, эти прежние жизни, – занятия, которых достаточно для их счастья, занятия у камина, в кресле и угле, каждым присвоенных! И они дают тебе место, приветствуют тебя, и принимаются опять за прерванные занятия, как будто бы не случилось ничего! Ничего не случилось! А в сердце твоем, между тем, быть может, земля соскочила с оси и стихии объявили друг другу войну… И вы садитесь, задавленные невозмутимым счастьем, которого уже не можете разделять, бессознательно смеетесь, смотрите в огонь; и можно отвечать десять против одного, что вы не скажете ни слова, покуда не придет время сна: тогда вы берете свечу и тащитесь грустные в одинокую горницу.
Если, среди зимы, три пассажира дилижанса сидят в нем тепло и спокойно, и четвертый, покрытый снегом и обмерзший, слезает с наружного места и внезапно помещается между них, они начинают тесниться, оправляют воротники шинелей, подвигают подушки, лежащие под ногами, и обнаруживают неудовольствие от потери теплорода: новый гость, значить, произвел впечатление. Будь же в вашем сердце все снега гор Грампианских, вы войдете незамеченные: не наступите только на ноги кому-нибудь, никто и не подумает о вас, – ничто не тронется с места и на инчь!
Я не смыкал глаз и даже не ложился в ночь, последовавшую за прощанием с Фанни Тривенион: утром, едва встало солнце, я вышел, куда? сам не знаю. Остались лишь смутно в воспоминании: длинные, серые, пустые улицы; река, которая в мрачном молчании текла далеко, далеко, в какую-то невидимую вечность; деревья, зелень, веселые голоса детей. Я вероятно прошел с одного конца великого Вавилона на другой, но память моя прояснилась только, когда, уже после полудня, я постучался у дверей отцовского дома, и, с трудом поднявшись на лестницу, очутился в гостиной, обыкновенном месте сборища небольшого семейства. С тех пор, как мы жили в Лондоне, у отца не было особенной комнаты для занятий: он устроил себе «угол,» угол на столько просторный, что в нем вмещались два стола, этажерка, и несколько стульев заваленных книгами. На противоположной стороне этого объемистого угла сидел дядя, почти совершенно оправившийся, и записывал что-то такое в маленькую, красную счетную книжку: вы знаете, что дядя Роланд, в своих издержках, был человек самый методичный.
Лицо моего отца было веселее обыкновенного, ибо перед ним лежал первый оттиск его первого творения, его единственного творения, Большой Книги! Она, таки нашла себе издателя. А спросите у любого автора, что значит первый оттиск первого творения? Матери моей не было: она, без сомнения, с верною миссис Примминс, отправилась в лавки или на рынок. Так как оба брата были заняты, естественно, что появление мое не произвело того впечатления, какое произвела бы бомба, певец, удар грома или последняя новость сезона, или всякая иная вещь, производившая шум в бывалое время. Ибо что производит впечатление, что наделает шума теперь? Теперь, когда удивительнее всех вещей наша привычка к вещам удивительным?
Дядя кивнул мне головой, и что-то проворчал; отец…
– Отодвинул книги, – да вы уж сказали нам это. – Сэр, вы крайне ошибаетесь: он не тогда отодвинул книги, ибо тогда он был занят не ими, а пробным оттиском. Он улыбнулся, многозначительно показал на него (на оттиск), как бы желая сказать: «чего ты теперь можешь ожидать, Пизистрат! Мой новорожденный-то, и еще не во всей форме!»
Читать дальше