Жалею я, что крупными буквами не выписал этих слов из сочинения Лютера и не показал их за завтраком моему отцу, утром того рокового дня, когда дядя Джак убеждал его считать его колбасы.
Но теперь я припоминаю, что дядя Джак повесил в трубу колбасы, но считать их – отца не убеждал.
Помимо неопределенного предположения о том, что половина развешенных tomacula доставит завтрак для дядя Джака и что юношеский аппетит Пизистрата распорядится остальною, мой отец не остановился ни минуту на питательном свойстве колбас, – другими словами, на двух тысячах фунтов стерлингов, висевших в трубе. Во всем, что касалось его большего сочинения, отец думал только о его издании, не о барышах. Не скажу, чтоб он не жаждал похвалы, но вполне уверен, что он не ставил ни во что колбасы. Тем не менее появление каких бы то ни было колбас становилось зловещим и мрачным предзнаменованием для Остина Какстон, в особенности потому, что они были изготовлены гладкими руками дяди Джака! Ни одна из тех колбас, которые он, бедняга, развешивал всю свою жизнь, в своей ли трубе, или в чужой, не обратилась в действительную колбасу, но все они были только, фантомы и тени колбас. Не думаю, чтоб дядя Джак много знал о Демокрите Абдерском. Но он, бесспорно, подвергся влиянию философа мечтателя. Он населял воздух образами гигантского размера, которые управляли его снами и предсказаниями, и от чьих влияний зависели и ощущения его, и помыслы. Все его существование, и во сне, и наяву, было только отражением больших фантастических колбас!
Едва М. Тиббетс взял два тома «Истории Человеческих Заблуждений», он естественно получил над моим отцом власть, которая до тех пор скользила у него из рук. Он обрел то, по чем так давно вздыхал, ту точку опоры, на которой мог основать Архимедов винт. Крепко упер он его в «Историю Человеческих Заблуждений» и стал ворочать мир семейства Какстонов.
День или два спустя после беседы, приведенной мною в последней главе, дядя Джак вышел из дверей отцова банкира; с того времени оказалось, что не было уже причин мистеру Тиббетс не посещать своих родственников по будням, также как по воскресным дням. В самом деле, не проходило дня без длинного совещания между ним и отцом. Много говорил он о своих свиданиях с издателями. В этих совещаниях он невольно возвращался к великой мысли о «литературном Times'е», так сильно ослепившей воображение моего отца; а раскалив уже железо, дядя Джак, как человек весьма опытный, не забывал ковать его, пока оно было горячо.
Когда я вспоминаю простоту, обнаруженную моим отцом в столь важном случае его жизни, я должен признаться, что не столько сожалел о великодушном ученом, сколько дивился ему. Мы видели, что двадцатилетняя ученая лень преобразилась в самолюбие, этот инстинкт гениального человека, а приготовление сочинения на суд света незаметно возобновило права шумного света на отшельника. Вслед за этим явилось благородное раскаяние в том, что так мало сделал он до сих пор для себе подобных. Достаточно ли было писать in-quarto о прошедшей истории человеческих заблуждений? Не было ли его обязанностью, при первом удобном случае, вступить в настоящий, ежедневный и ежечасный бой с заблуждениями – это истое рыцарство знания? Св. Георгий рассекал не мертвых драконов, он дрался с живыми. И Лондон, с той магнетической атмосферой больших столиц, которая-как бы наполняет грудь возбуждающими атомами, содействовал еще ускорению спокойного пульса ученого. В деревне он читал своих любимых писателей, и жил с ними в прошедшем. В городе же, мой отец, в промежутки занятий своим сочинением, и тем более теперь, когда оно приостановилось, обозревал литературу настоящего времени. Он не принадлежал к тому известному разряду ученых и читателей, которые в суеверном уважении к смерти всегда рады принести ей в жертву живых. Он отдавал полную справедливость диковинному обилию ума, отличающему произведения нынешнего времени. Под настоящим временем я понимаю все время от начала века. – Нынешняя литература, – сказал однажды отец в споре с Тривенионом, всего более отличается человечностью . Не видишь, чтобы ученый обращался к ученым, видишь людей, обращающихся к людям, и не оттого, чтобы реже стали ученые, а оттого, что увеличился круг читающей публики. Писатели всех времен обращали внимание на то, что занимает читателей, не могут занимать целое общество те вещи, над которыми сидит десяток монахов или книжников. Общее освещение целой атмосферы мешает вам с точностью различать величину каждой отдельной звезды. Разве не видите вы, что с просвещением проснулась литература чувств и ощущений? Каждое чувство находит своего историка, каждое ощущение – свой оракул. Как некогда Энименид, я спал в пещере; встал и вижу, что те, кого я оставил детьми, сделались мужи, – города встали там, где были прежде безмолвные пустыни! –
Читать дальше