Помнишь ли ты, моя Бланшь, тот чудный летний вечер, когда желания и клятвы, давно выражавшиеся глазами, наконец упали с уст? Жена моя! подойди ко мне, посмотри на меня, покуда я пишу: что это!.. твои слезы залили страницу! Разве это не слезы счастья, Бланшь? Скажем ли мы свету еще что-нибудь? Ты права, моя Бланшь, слова не должны осквернят место, куда упали эти слезы!
* * *
И я охотно-бы кончил здесь; но увы! увы! почему не могу я еще по сю сторону могилы разделить все наши надежды с тем, кого мы до самого дня моей сватьбы ожидали с такою уверенностью, и кто должен был явиться к домашнему очагу занять место, теперь для него очищенное, – удовлетворенный славой и готовый к мирному счастью, на которое ему дали право долгие годы раскаяния и испытаний.
Роковое известие о его кончине пришло еще на первом году моей женитьбы, вскоре после отчаянного его подвига в славном деле, покрывшего его новыми лаврами, и в то самое время, когда мы, в тщеславном ослеплении человеческой гордости, более всего считали себя счастливыми. Краткое поприще кончилось. Он умер, как, без-сомнения, желал умереть, на исходе дня, навсегда достопамятного в летописях той страны, которую мужество, не допускающее ни каких сравнений, присоединило к престолу Англии. Он умер в объятиях Победы, и последняя его улыбка упала на благородного вождя, который даже в этот час не мог остановить своего торжественное шествия для жертвы, брошенной Победой на кровавом пути.
– Одну милость, – пробормотал умирающий: – у меня дома отец, он тоже солдат. В моей палатке мое завещание: я отдаю ему все, и он может взять все не стыдясь. Этого не довольно! Напишите к нему вы, своей рукою, и скажите, как сын его умер.
Герой исполнил эту просьбу, и его письмо для Роланда дороже длинных свитков родословного дерева. Природа взяла свое, и предки уступили место сыну.
В одном из приделов старой готической церкви, между почерневшими могильными камнями героев Акры и Азенкура, новая плита напоминает о кончине Герберта де-Какстон, простою надписью:
Он умер на поле чести;
Отечество оплакало его,
Отец его утешился.
Прошли года с-тех-пор, как положена здесь эта плита, и мало ли какие перемены сделались в том уголке земли, где вращается наш маленький мир. Красивые покои построены среди развалин; веселые поля, засеянные хлебом, заменили необозримые грустные болота. Земля содержит более фермеров, нежели встарину вмещала вассалов, сходившихся под знамена её баронов, и Роланд с высоты своей башни может озирать владения, с каждым годом более и более отнимаемые от бесплодной пустыни, в уверенности, что плуг скоро покорит ему участок, много-лучший тех, какими его феодальные предки бывали когда-нибудь обязаны своему мечу. Веселость, убежавшая от развалин, опять сделалась обычным гостем нашей залы: богатый и бедный, большой и малый, все приветствовали возрождение старого дома из праха разрушения. Все сны юности роландовой осуществились, но это не так радует его, как мысль, что его сын наконец сделался достойным его рода, и надежда, что уже не будет между ними бездны за земным пределом, когда прошедшее и будущее сольются там, где исчезает время. Никогда не бывал забываем утраченный! Никогда имя его не произносилось без слез на глазах, и каждое утро поселянин, идя на работу, встречал Роланда, выходившего из низкой двери часовни. Никто не дерзает следовать за ним, или мешаться в его торжественные размышления, потому-что-там, перед этой плитою, он молится, и воспоминание о покойном составляет как бы долю его общения с небом. Но походка старика все еще тверда, взгляд его бодр, и по его выражению вы согласитесь, что не было пустого самохвальства в словах: «отец его утешился.» Вы, которые сомневаетесь, чтобы христианское смирение могло совместить в себе такую римскую твердость, подумайте, каково было бояться за сына постыдной жизни, и потом спрашивайте, может ли быть для отца таким ужасным горем славная смерть сына!
Прошли еще года: две хорошенькие дочки играют на коленях у Бланшь, или ползают вокруг кресла Остинова, терпеливо ожидая его поцелуя, когда он поднимет глаза с Большего сочинения, которое, теперь почти приходит к концу, или, если входит в комнату Роланд, забывают свою скромность, и, не обращая внимания на ужасное рарае! кричат, что хотят на качели, или требуют, чтоб им в пятидесятый раз рассказали балладу «Chevу-Chase.»
Я с своей стороны рад всем благам, которые посылают мне боги, и доволен Девочками, у которых глаза матери; но Роланд, неблагодарный, начинает ворчать на то, что мы пренебрегаем правами мужского поколения. Он не знает, сложить ли вину на Скилля, или на нас; быть-может он даже предполагает между нами заговор, чтобы сделать женщин представительницами воинственного рода де-Какстон! Кто-бы тут ни был виноват, грустный пробел в прямой линии родословной наконец пополнен: миссис Примминс опять влетает или, вернее, вкатывается (по движению, свойственному телам шарообразным и сферическим) в комнату моего отца, с словами:
Читать дальше