– Гы! – проворчал Скилль, вскакивая и хватая пульс отца; – девяносто-шесть, девяносто-семь биений! А язык, сэр!
– Вот вздор, – отвечал отец: – вы и не видали моего языка.
– Нет нужды: я знаю, каков он, по состоянию век: кончик красен, а бока шаршавы, как подпилок!
– Как хотите, – сказал Скилль торжественно, – мои долг предупредить, (вошла матушка с известием, что готов был мой ужин), и я объявляю вам, миссисс Какстон, и вам, мистер Пизистрат Какстон, как непосредственно здесь заинтересованным, что, если вы, сэр, отправитесь в Лондон по этому делу, я не отвечаю за последствия.
– Остин, Остин! – воскликнула матушка, бросаясь на шею к отцу.
Я, между тем, менее напуганный серьезным тоном и видом Скилля, представил бесполезность личного присутствия мистер Какстона на первое время. Все, что мог он сделать по приезде в город, было отдать дело в руки хорошего адвоката: это могли и мы сделать за него; достаточным казалось послать за ним, когда, мы удостоверимся в настоящем смысле всей истории. Между тем Скилль не выпускал из рук пульса отца, а мать висела у него на шее.
– Девяносто-шесть, девяносто-семь! – ворчал Скилль мрачно.
– Не верю, – воскликнул отец почти сердито, – никогда не чувствовал я себя лучше и хладнокровнее.
– А язык! посмотрите на его язык, миссисс Какстон: язык, который так светится, что можно читать при его свете!
– Остин, Остин!
– Душа моя, язык мой тут ни при чем, уверяю тебя, – сказал отец сквозь зубы; – но этот человек столько же знает об моем языке, сколько о таинствах элевзинских.
– Покажите же его! – воскликнул Скилль, – и если он не такой, как я говорю, вот вам мое разрешение отправиться в Лондон и бросить все ваше состояние в две большие ямы, которые вы ему вырыли. Покажите!
– Мистер Скилль! – сказал отец, краснея, – стыдитесь!
– Добрый, милый Остин! у тебя рука прегорячая; у тебя верно лихорадка.
– Ничуть не бывало.
– Сэр, но только для того, чтоб утешить мистера Скилль, – сказал я умоляющим голосом.
– Вот вам! – сказал отец, вынужденный к повиновению и робко высунув на минуту оконечность побежденного органа красноречия.
Скилль вытаращил свои жадные глаза.
– Красен, как морской рак, и колючь, как крыжовник! – воскликнул Скилль голосом дикого восторга.
Была ли возможность одному бедному языку, до того униженному и преследованному, оскорбленному, осмеянному и осиленному, противустоять трем языкам, соединившимся против него.
Окончательно отец мой уступил, и Скилль, возгордясь, объявил, что пойдет ужинать со мной, чтобы не дать мне съесть что-нибудь такое, что бы ослабило его доверие к моему организму. Оставив матушку с её Остином, добрый хирург взял меня под руку, и, когда мы вошли в соседнюю комнату, он осторожно притворил дверь, вытер себе лоб и сказал:
– Я думаю, мы спасли его!
– Будто это в самом деле сделало бы столько вреда моему отцу?
– Столько вреда! разве вы не видите, что при его незнании дел, когда они касаются лично его (хотя в чужих делах ни Роллик, ни Куль не имели лучшего суждения), и при дон-кихотских понятиях о чести, доведенных до состояния раздражения, он бы бросился к мистеру Тибетс и воскликнул; «сколько вы должны? вот вам!» кончил бы счеты не хуже Тибетса, и воротился-бы без пенса; между тем как вы и я можем осмотреться хладнокровно и довести воспаление до ничтожества!
– Понимаю и сердечно благодарю вас, Скилль.
– Сверх того, – сказал хирург с большим чувством, – отец ваш действительно сделал над собой благородное усилие. Он более страдает, нежели вы думаете; не за себя (будь он один на свете, он на век был-бы счастлив, если б мог спасти 60 фун. годового дохода и свои книги), а за вашу мать и за вас; новый припадок раздражения, все нервическое беспокойство поездки в Лондон по такому делу, могло-бы кончиться параличем или эпилепсией. Теперь мы задержали его здесь; и худшие известия, которые мы будем вынуждены дать ему, все-таки будут лучше того, что бы он сам наделал. Но вы не едите?
– Не ем; да куда тут? Бедный отец!
– Действие горя на питательные соки через систему нервов очень замечательно, – сказал Скилль глубокомысленно, гложа кость; – оно увеличивает жажду и в то же время убивает голод. Нет, портвейна не троньте: горячит! херес с водой.
Дверь дома затворилась за Скиллем, обещавшим мне завтракать со мною на следующее утро, для того, чтобы мы могли сесть в дилижанс у наших ворот. Я остался один и, сидя за столом, где мы ужинали, размышлял обо всем слышанном, когда вошел отец.
Читать дальше