Первый год моего курса был кончен, когда я получил от матушки письмо, до того беспокойное, грустное, и на первый взгляд непонятное, что я только мог заключить, что нас постигло большое несчастье; и упал на колени, чтобы помолиться за тех, кому, по видимому, наиболее угрожало это несчастье, и потом уже к концу прочел раз, два и три, несколько строк несколько вытертых и которые сначала я не мог разобрать. – Слава Богу! воскликнул я, наконец – так это только деньги!
На следующее утро, на империале «Кембриджского Телеграфа» сидел путник, который, вероятно, дал прочим пассажирам высокое понятие о своих познаниях в мертвых языках, ибо он не произнес ни одного склада из живого языка с той минуты, когда поднялся на высоту, и до той, когда опять спустился на землю. «Сон – говорит простодушный Санхо – закрывает человека лучше плаща». Мне стыдно за тебя, мой добрый Санхо! Ты – жалкий плагиарий; Тибулл сказал почти тоже самое до тебя:
Te somnus fusco velavit amietu.
Но будто молчание не тот же плащь, что сон? Разве не закрывает оно человека тою же темной и непроницаемой складкой? Молчание – какой мир заключает оно! Сколько дельных предположений, сколько блестящих надежд и темных опасений, какое честолюбие или какое отчаяние! Случалось ли вам, увидав человека, несколько часов сряду сидящего в обществе немым, не почувствовать беспокойного любопытства и желания пробить стену, которую воздвигает он между собою и другими? Не занимает ли он вас гораздо более, нежели красноречивый оратор и остроумный любезник, чьи стрелы тщетно ударяются о мрачную броню молчальника! О безмолвие, брат ночи и Эреба, как, полоса на полосу, тень на тень, мрак на мрак, ты ложишься от ада до неба над твоими избранными приютами, сердцем человека и могилою!
Так, закутавшись в широкий плащь и в молчание, совершил я мое путешествие. На вечер второго дня я достиг старого кирпичного дома. Как грустно раздался в моих ушах звонок! как странен и зловещ моему нетерпению показался свет, дрожавший около окон залы! как билось мое сердце, когда я вглядывался в лицо слуги, отворявшего мне дверь!
– Все здоровы? – спросил я.
– Все, сэр, – отвечал слуга весело. – Мистер Скилль у мистера Какстона, но, впрочем, кажется, нет ничего такого…
На пороге явилась матушка, и я уже был в её объятиях.
– Систи, Систи, мой милый! мы разорены, может-быть, и все я виновата, я…
– Вы? Пойдемте в эту комнату, чтоб нас не слышали; вы?
– Да, да! Если б не было у меня брата, если б я не увлеклась, а напротив, как должна была, уговорила бедного Остина не…
– Добрая матушка, вы обвиняете себя в том, что, по-моему, только несчастье дяди, даже не его вина! (Тут я прилгнул). Нет, вы сложите вину на настоящие плечи, на покойные плечи ужасного предка, Виллиама Какстон, типографщика; я, хоть и не знаю подробностей того, что случилось, готов биться об заклад, что все это в связи с проклятым изобретением книгопечатания. Пойдемте. Батюшка здоров, не правда ли?
– Слава Богу.
– И вы то же, и я, и Роланд, и маленькая Бланшь! Вы правы, что благодарите Бога: ваши настоящие сокровища невредимы. Садитесь же и расскажите им.
– Ничего не умею рассказать и ничего не понимаю, кроме того, что он, мой брат, запутал Остина в… в…
Последовали слезы.
Я утешал, бранил, смеялся, проповедывал и умолял в одно и то же время. Потом тихо приподняв матушку, вошел в кабинет отца.
У стола сидел Скилль с пером в руке; возле него был стакан с его любимым пуншем. Отец стоял у камина, слегка бледный, но с решительным выражением на лице, несвойственным его задумчивой и кроткой натуре. Он поднял глаза, когда отворилась дверь, и взглянув на мать, приложил палец к губам и сказал весело:
– Тут еще нет беды. Не верь ей: женщины всегда преувеличивают и обращают в действительность свои видения: это недостаток их живого воображения, как доказал это очень ясно Виерус при объяснении разных знаков на теле, которыми награждают они невинных детей, прежде даже их рождения. Любезный друг – прибавил отец, после того как я поцеловал его и улыбнулся ему – спасибо тебе за эту улыбку. Бог да благословит тебя.
Он пожал мне руку и на минуту отвернулся.
– Большое еще утешение – продолжал отец, – если, когда случится несчастье, знаешь, что нельзя было отвратить его. Скилль открыл, что у меня нет шишки предусмотрительности; стало быть, говоря кранеологически, если б я избежал одной ошибки, я бы ударился головой об другую голову.
Читать дальше