– «Воззрев же, виде вметающиеся в сокровищное хранилище дары своя богатыря»… Слышишь, бабушка: богатые люди впускали в кружку много денег…
– Да, да, родимый, я слышу. Читай!
– «Видев же некую вдовицу убогу вметающему ту две лепте». Две лепты, ведь это, значит, две копейки?
– Да, родимый, да, – две денежки!
– «И рече: воистину глаголю вам, яко вдовица сия убогая множае всех верже». Видишь: положила две денежки, а вышло-то, говорит больше всех!
Бабушка вздохнула. А Дёмин продолжал читать:
– «Вси бо от избытка своего ввергоша, сия же от лишения своего, все житие, еже им, верже». Ты что же уже плачешь, бабушка?
– Ох, да, кормилец, взгрустнулось… О Паше я вспомнила.
Дёмин знал, что ни одного дня не проходит у старушки без слёз о Паше, её единственной дочке, давно умершей и на всю жизнь поразившей её неисходным горем.
– Ты вот последний-то стих и не слыхала, – сказал мальчик, стараясь отвлечь бабушку от мыслей о Паше.
– Нет, слыхала, – сказала она, отирая слёзы. – Как не слыхать: доходна до Бога всякая жертва… Послушай, – прибавила она, – что я про себя расскажу тебе.
Дёмин стал слушать, подпёрши подбородок обеими руками и впиваясь в рассказчицу своими блестящими глазами.
– Вот как умерла она, прошло уже недели две, а я всё плачу: и работаю – плачу, и без дела сижу – плачу. Сижу раз на дворе, у сеней на приступочке, и такая тоска на меня напала, не знаю, куда бы деться! Летом это было. Цыплятёшки ко мне подбежали – три цыплёнка было чиликают, есть просят. Взяла я хлебца в чулане и стала крошить да кидать им на приступок, кидаю, а сама плачу. И думаю: «Господи, хоть бы во сне Ты мне её показал, Кормилец!?» Подумала я этак-то. Вдруг вижу, идёт в калитку женщина, – чужая чья-то, с девочкой, подошла и говорит: «Подай, тётенька, погорельцам, что Бог послал». Подумала я, подумала: что мне подать ей? Да и догадалась: поймала одного цыплёнка и дала в руки девочке: «Нате, говорю, милая, помяните за упокой мою Пашеньку!» Ушли они. Я и позабыла уж об этом. И вот, месяц ли, два ли прошло, и вижу я сон. Иду будто я где-то: не то улицей, не то сенями какими-то, длинное этакое строение и конца ему не видать, а по бокам всё двери и окошки. Шла, шла и вдруг стало мне страшно: ни одной-то тут души человеческой… «Батюшки мои, думаю, куда это я зашла, надо назад повернуть». Повернулась, а сзади меня такой же конец из виду ушёл. И не соображу я, как вошла-то я сюда, хоть бы выйти на волю… Пошла опять вперёд – и вдруг, откуда ни возьмись, ровно как будто из-под ног у меня выскочил цыплёнок, серенькая молодочка, с мохнатыми ножками. Как сейчас гляжу! «Цык, цык!..» Бежит вперёд меня, словно дорогу показывает. Уж я рада-рада. «Слава Тебе, Господи, – думаю, – знать, и здесь живут люди». Думаю этак да всё за молодкой-то чуть не бегом: бойкая она такая, не поспеешь. Уж долго ли, нет ли я за ней гналась, но вот под одним окошком она вдруг остановилась: «Та-та! Та-та! Та-та!» Такой подняла разговор, словно была настоящая курица. Гляжу, что будет. Вдруг: щёлк! Окно открылось и из него выглянула… Господи, смотрю – Паша: весёлая такая, в красненьком платочке, в том самом… И говорит: «Мама, мама! Это ведь тебя моя молодочка довела! Помнишь, ты подала погорельцам»…
Дёмин заметил, как дрогнул у старухи подбородок, и как слёзы полились по её морщинистым щекам неудержимыми струями. Он не знал, от горя ли она плачет или от радости, что увидала дочку, но ему и самому стало до слёз грустно, глядя на неё… Долго оба молчали. Наконец, она, наплакавшись досыта, умолкла, отёрла рукавами слёзы, вздохнула и устремила пред собою неподвижный взгляд своих потухших старческих глаз. Тогда Дёмин встал из-за стола и сказал, ласкаясь к ней:
– Бабушка, ты знаешь, зачем я к тебе пришёл-то?
– Нет, не знаю, сыночек, кто тебя знает?
– Тебе Вера Ивановна дала к Пасхе бумаги большой лист… Ты мне показывала… вон на полочке… Бабушка, дай мне его! Я за него тебе, сколько хочешь, дров нарублю! Ты у Веры Ивановны ещё спросишь, а я не смею.
– Возьми, возьми! Да только зачем тебе? Уж не змейку ли с Петяркой задумали клеить: чай, рано?
– Нет, бабушка, не змейку… У меня пильщики давно просили: им на цигарки курить. И обещали копейку А мне надо теперь.
– Ну, ладно! Жаль мне трубокурам-то, да уж для тебя что делать, возьми! Достань вон!
– Я завтра же, бабушка, нарублю…
– Ну, нарубишь…
Дёмин положил Евангелие на прежнее место, достал с полки газетный лист, свернул в трубочку, положил его за пазуху и, словно охваченный нетерпением, вышел, простившись с бабушкой.
Читать дальше