— Что ты с ней так строго? Ну легко ли ей было в окружении стольких мужчин сбросить паранджу! На таких людных собраниях не каждая отважится и с закрытым лицом посидеть. Погоди, сынок, потерпи — расстанется со старым нарядом и твоя, когда пообвыкнет. И паранджу снимет, и туфли вместо ичигов наденет.
— Так ведь другие женщины на этом собрании тоже были молодые, как и наша! — вскипел отец. — Почему же они послушали своих мужей, открыли лица? А этой что-то втемяшилось в голову, заупрямилась! Сконфузила меня перед людьми…
— Ладно, ладно, успокойся, — строго сказала бабушка моему отцу, моргнула маме, чтобы та ушла, и добавила с усмешкой: — Поумнеет и твоя, сынок. Не один день привыкали к старому — не за один день и отвыкнем.
Я спросонок хлопал глазами и не мог понять толком, что тут происходит, о каком таком собрании идет речь. Отец сидел огорченный. Его гладко выбритая голова была кругла и гладка, точно арбуз. На белых полных щеках чернели пышные усы, похожие на рукоятки ножа. Крепкий торс атласно лоснился. Отец проводил свою жену таким опечаленным взглядом, что я подумал в ту минуту: наверное, он очень любит не только меня и Шакира, но и нашу маму.
* * *
И вот этот наш молодой, наш добрый отец умер! Нежданное горе обрушилось на нашу семью. В ясный морозный зимний день отец вышел из дому, полный сил и жизни. На нем был рыжий чекме́нь [11] Чекме́нь — верхняя одежда, стеганый халат.
. У края террасы он увидел меня, взял за руку, подвел к дверям и ласково сказал:
— Лучше посиди пока дома, сынок. Ты весь посинел от стужи…
Больше я его живым не видел. Он вышел за калитку, чтобы направиться к дядюшке Ота́ на поминки его двухлетней умершей дочурки. И не дошел до места, упал… До нашего двора донесся страшный крик дяди Сангина.
— Тетушка Мухарра́м! — звал дядя бабушку. — Эй, тетушка Мухаррам! Скорее несите воду!
Бабушка сидела у очага, кипятила чай. Она мгновенно вскочила, налила из медного кувшина воду в косу́ [12] Коса́ — большая пиала, чаша без ручки.
, бросилась за калитку. И вот уже несется с улицы ее горестный вопль, от которого у меня внутри все похолодело:
— Эй, бало́м-э! Ой, дитя мое… Сыночек мой, да что же с тобой приключилось?!
Четверо мужчин внесли во двор на чекмене, как на носилках, тело моего отца. Мать проворно расстелила на полу комнаты одеяло.
Весь двор и дом сразу наполнились людьми. У многих на глазах были слезы. Бабушка, не переставая, голосила. Мама тихо плакала в углу комнаты. В первую минуту никто не мог поверить, что мой отец мертв, пока к его губам не поднесли зеркало, принесенное из дома дяди Бозо́ра.
С террасы в комнату внесли деревянную тахту. Постелили на нее ковер и стеганые подстилки. Положили тело отца на тахту.
Прибыл какой-то высокий человек в европейской одежде. Наверное, из учреждения. С ним были два русских врача, мужчина и женщина. Я догадался, что это врачи, потому что у них из-под пальто виднелись белые халаты. Я никогда на встречал врачей в доме, мне казалось, что они всегда сидят в больнице и лечат только там. В прошлом году, когда у меня заболел зуб, подмастерье моего отца Ума́р водил меня в больницу, там мне положили на зуб что-то пахучее, и боль сразу прошла.
Врач обнажил грудь отца, приложил ухо и замер. Потом он медленно встал, вышел на террасу и тихо сказал: «Мертв…» Он говорил по-таджикски.
— Как это «мертв»? — жалобно спросил дядя Устокурба́н. — Он ведь лежит словно живой!
Я думал, что наши родственники строго потребуют от доктора, чтобы он сейчас же вернул жизнь моему отцу. Но они, проводив врачей до ворот, возвратились в дом и зашли вместе с моей бабушкой в чуланчик совещаться о похоронах. Оттуда то и дело доносилось всхлипывание бабушки и ее причитания: «Вой, балом-э! Ой, как же быть без тебя…»
Люди шли и шли в наш дом, чтобы выразить соболезнование. Тесно стало даже на улице перед двором. Здесь тоже допоздна толпился народ.
…Церемония похорон началась утром. Женщины сгрудились во дворе. Бабушка и мама с распущенными волосами, с исцарапанными в кровь лицами прошли в середину круга. На них были чапа́ны [13] Чапа́н — халат, верхняя одежда.
, надетые наизнанку.
Шакир считался, наверное, слишком маленьким, чтобы участвовать в похоронах отца. А на меня надели халатик, подпоясали его платком, вручили посошок и велели громко плакать. При этом я должен был вскрикивать: «Ой, отец мой! Ой, отец мой!» Но я не понимал, для чего мне необходимо плакать. Раза два я подал голос, но его никто, кроме меня самого, не мог бы расслышать среди воплей и причитаний женщин.
Читать дальше