— Не шлём, а шлем! — сердито поправляла ее Фаля, сердясь вовсе не за этот дурацкий «шлём», а за то, что она разучивает песню немецкого композитора. Пусть и великого, но все равно немецкого. — Никто так не говорит — «шлём»! Неправильно!
— Ага! — соглашалась Томка. — Я учту.
А на следующий день начиналось снова: «Ах, если бы латы и шлём мне достать…»
Еще в среду, девятнадцатого, Томка сбегала в школу, притащила новые учебники и шесть тоненьких тетрадок в косую линейку, для себя и для Фали, и сообщила, что заниматься они будут в самую последнюю, четвертую смену и что уроки идут сокращенные, иначе на всех школы не хватит. Но самой плохой новостью, принесенной Томкой из школы, было то, что учиться, оказывается, они теперь будут уже не в том здании, куда Фалину школу перевели еще осенью, а в совсем дальней, двухэтажной, бывшей четырехлетке. А она почти в другом районе города, и идти туда надо не меньше часа, и транспорт никакой туда не ходит.
— Ничего! Ничего! — бодро утешила ее Томка. — Зато учиться будем недолго, да еще в самом конце дня. Значит» весь день в нашем распоряжении, лишь бы немцы не прилетали.
Немцы и в самом деле почему-то пока не прилетали. Не прилетели они ни в воскресенье, двадцать третьего, ни в понедельник, двадцать четвертого. И потом целая неделя до самого первого сентября прошла почти спокойно.
Правда, ходили слухи, что они все-таки прилетают, но что наши летчики перехватывают их на подступах к городу и сбивают.
Один такой сбитый «юнкерс» выставили на той самой площади первомайских демонстраций, которую они когда-то пересекали с Валентином, направляясь в театр под ослепительным небом, и Фаля не пошла смотреть на этот «юнкерс», осквернивший площадь.
А Томка пошла. И примчалась домой взволнованная и, ликуя, сообщила: оказывается, «юнкерс» сбила девушка-летчица. Все об этом только и говорят. «Ах, если бы латы и шлём мне достать! Ах, если бы латы и шлём мне достать!»
От радости Томка даже приплясывала, и ноги ее выписывали радужные, разноцветные пируэты. На ногах у нее теперь была обувка, хоть и не фронтовая, но все-таки обувка — тапочки, которые ей сшила мать к школе из старой фетровой шляпы, подаренной Томке соседкой тетей Паней. Шляпа была сшита из разноцветных полосок фетра, и тапочки получились полосатые, радужные, для побега на фронт никак не подходящие. Но все-таки тапочки!
А Фаля в школу пошла в новых ботинках — купили по ордеру, выданному матери на работе. И угольной пыли матери на работе тоже выдали столько, что даже для Томкиной семьи отсыпали три ведра. Вообще весь двор, жалея эвакуированное Томкино семейство, все время дарил Томке и ее братишке что-нибудь полезное. Кто шляпу для тапочек, кто старую диванную подушку, кто просто старую тряпку. Тетя Паня в придачу к шляпе подарила выцветшую цветастую скатерть, из которой тут же сшили для Томки пальто — зеленое, с цветами.
Дед Васильев отдавал им второе блюдо своего столовского обеда. Суп же он приносил Тобику.
Он приносил мисочку пшенного супа и, пряча от Фали глаза, говорил грубовато и смущенно:
— Вот, возьмите для Тобика.
И Фаля, которая бережно, боясь расплескать хоть каплю, принимала от него миску, прекрасно понимала, что суп он приносит не Тобику. И что неловко и стыдно ему оттого, что знает — принес он им милостыню. Им, которых когда-то во дворе считали самыми интеллигентными, самыми образованными — отец у них работал художником на фабрике. Все-таки художник! А теперь — милостыню…
Фаля делила суп на двоих — между Виталькой и Галкой. А Тобик умирал от голода. У него уже давно не хватало сил ни лаять, ни скулить. Он лежал в чулане на своей старой вытертой подстилке и не жаловался, только смотрел, не поднимая головы, такими глазами, что Фаля не выдерживала и закрывала дверь чулана на задвижку.
Зиму они кое-как продержались. Но ранней весной кончилась картошка, которую они запасли с осени, кончились вещи, которые можно было продать, кроме того ковра, который мать продавать не хотела, и остался только карточный паек, а его было так мало… Для Тобика они варили черный суп из сухой картофельной шелухи, которую на всякий случай сберегли зимой, да еще Фаля тайком от матери и от маленьких отщипывала от своего дневного пайка крошечный кусочек хлеба. Но для такого живого, жизнерадостного раньше щенка этого было мало. Тобик умирал, и жалость к нему у Фали была какая-то тупая, какая-то чужая, холодная, не прежняя Фалина жалость. Прежнего в Фале теперь ничего не было. Ни прежней жалости, ни радости прежней, ни прежнего такого счастливого, в сущности, горя. Ничего. Ничего прежнего не было.
Читать дальше