— Зачем? — спросил Юрка. Он уже наполовину насытился, и по мере насыщения у него начал проявляться интерес ко всей этой истории.
— А как же! Закрыть надо было шурфок, чтобы никакого, следу не осталось. В один момент я землю обратно сбросал, выровнял, сухим листом присыпал. Потом за кострище взялся: дерном прикрыл, весь сор в ямку закопал. Становище свое на версту в сторону отнес: и все для того, чтобы на том месте, где мое золото лежит, никакого человеческого следу не осталось.
Только теперь различив, что перед ним ложка с кашей, дед наконец-то отправил кашу в рот.
— Так в страхе и жил. Ходить на свое место боялся. Как вор какой-нибудь, на цыпочках проберусь, в лесу заячьих петель наделаю, осмотрю, не копано ли где, и обратно на становище. Поверишь ли, ночи спать не мог: не проехал ли кто туда, не стукнул ли кто топором.
Юрка разглядывал деда со все увеличивающимся любопытством
— А потом что было?
— Ничего не было. По совести если рассудить, должен был я то место своей артельке показать. Так то по совести. А какая совесть в золотом деле может быть? Никогда ее не было... Кто смел, тот и съел. Кажись, легче ножом сердце вырезать, чем таким богатством поступиться. Решил я то золото на черный день себе уберечь.
— Черный день? — удивился Юрка. — Это когда затмение у солнца? — И Юрке представился он, черный день: все бродят впотьмах, растопыря руки, как слепые, нет на небе ни солнца, ни луны, ни звезд, кругом черно, как в чернильнице. Но зачем золото в такой день?
Роман Егорыч только руками развел:
— Эк вам как в школе головы замудрили! «Затмение»! Черный день — когда нужда на холку сядет да в темечко клюет...
Чудно разговаривает дед: слова вроде знакомые, слышанные, а ничего не поймешь. Как так нужда на холку сядет? Она что, птица, что ли?
— Беспонятный ты совсем у меня, — усмехнулся дед. — Сразу видно: нужды не испытывал. Нужда — птица. Придумаешь же! Одним словом, так: горняцкое дело мне не под силу, теперь вот и мудру́ю, куда мне свое золото девать?
— А ты папке расскажи. Он, знаешь, как в таких делах разбирается. Живо твое золото определит.
Пучком травы дед вытер копоть со дна котелка, поставил на колени и молча, помрачнев, начал отскребать пригар.
— Вот что я тебе скажу, Юрок, — проговорил он после долгого молчания. — Батька твой, Володимер, для моего золота и есть самый главный погубитель. Спрашивал я его. Так он чего придумал? Отдать мое золото в казну!
— Ну-к что же? И отдай.
Дед отшвырнул и котелок, и ложку далеко в сторону, на песок.
— Дурни вы оба, и больше ничего! Мыслимое ли дело — отдать ни за что ни про что свое, кровное! — Он все больше распалялся и вдруг закричал противным визгливым голосом: — Чего вы мне нос в пенсию тычете? Сто шестьдесят рублей — эка невидаль! А в земле миллионы лежат. Такой капитал, какого еще, может, ни одному капиталисту и во сне не виделось!
Дед встал, упер руки в бока, повернулся в сторону, где находилось Пудовое, и ругался долго и крикливо. Честил сына самыми обидными, злыми словами.
Юрка почувствовал, что в нем начала действовать очень тугая и сильная пружина. Подняла на ноги, заставила стиснуть кулаки и толкнула вперед, к деду.
— Не смей! — так же визгливо закричал Юрка, стискивая кулаки, готовый ринуться в бой. — Не смей ругать папку! Он лучше тебя! Жадоба ты, вот кто! Капиталист несчастный!
Роман Егорыч повернулся к Юрке, но, кажется, не видел его. Взгляд у него был пустой, отсутствующий. Только через полминуты он как бы очнулся, нахмурился, припоминая, где он и что с ним.
— И верно! Чего это я развоевался? Стало быть, с Владимиром дело поконченное и толковать не об чем...
Покачивая головой, сам удивленный своей вспышкой, он подобрал котелок, ложку и принялся за прерванное дело.
«Присмирел, как я его капиталистом назвал!» — злорадно подумал Юрка, раздувая ноздри и еще вздрагивая от негодования. Отошел к берегу и стал покидывать камешки в озеро, искоса посматривая то на деда, то на круги на воде.
В семье часто поминали недобрым словом капиталистов, но то были люди, существующие где-то за тридевять земель. Капиталистов видел Юрка и в «Крокодиле» — этакие жирные толстомордые господа, с ощеренными крупными зубами и черными бантиками на белоснежной груди, в потешных черных цилиндрах. А перед Юркой отскребал дно в котелке сухонький старикашка в синей с белыми полосками штапельной рубахе, в серых бумажных брюках, заправленных в короткие кирзовые сапоги. Брюки походили на две растянутые гармошки, потому что сползли до самых бедер и держались на «честном слове». Вместо цилиндра лысоватую макушку украшал потрепанный малахай, который старик носил зимой и летом. «Голову застудить — последнее дело!» — говаривал он, когда его спрашивали о столь необыкновенной привычке.
Читать дальше