На том дело и кончилось.
Но вот с кем Сережка нашел общий язык, так это с нашими баскетболистами. Как удалось ему добиться их признания, не сближаясь с ними, — до сих пор не понимаю. Однако никто из них не смел подшучивать над Сережкой, говорили с ним уважительно. Если бы он захотел, он сразу был бы принят в их компанию. Да только Сережка нисколько не дорожил их хорошим отношением.
Я спросил Сережку однажды, не чувствует ли он себя одиноким. Сережка задумался.
— Понимаешь ли, слово «одиночество» предполагает не только то, что ты один, а еще и другое: что тебе при этом плохо, — сказал он. — Одиночество — это когда тебе плохо. А мне не плохо, — улыбнулся он.
— Но ведь один не проживешь, — сказал я. — И вдвоем с математикой тоже.
— Не знаю, — сказал Сережка. — Не вижу проблемы.
Но проблема все-таки возникла…
Я понял это следующей осенью, когда мы вновь встретились с Сережкой после каникул.
Если бы я не сознавал скромности моего труда, я бы, пожалуй, гордо вывел бы перед этой главою: «Часть вторая». Собственно, мне придется теперь писать о новом человеке. Такая резкая перемена произошла в Сережке за лето между восьмым и девятым классом.
Это было для него очень интересное лето. Отец взял его с собой на строительство железной дороги, где предстояло произвести серию взрывов. Отец рассчитывал взрывы так, чтобы грунт лег прямо в полотно будущей дороги, и Сережка, как я потом узнал, сидел вместе с ним, пытаясь понять эти расчеты. Сережке было хорошо с отцом и вообще среди взрослых. Он вызывал интерес. Кажется, чувство равноправия было у него врожденным — он никогда ни к кому не приспосабливался, не был снисходительным или, наоборот, почтительно вежливым. Я понял цену этой естественной независимости лишь после знакомства с дядей Мироном.
Сережка и думать не думал, чтобы хоть кто-то вокруг него не знал той сложной духовной жизни, какою он жил сам. Он считал доступный ему уровень размышлений и исканий совершенно естественным, нормальным, даже заурядным — не стоящим каких бы то ни было обсуждений. Дело было не в скрытности, а в уважении к любому, кто оказывался рядом. Уважение всегда отдает холодком, требует соблюдать известное расстояние.
Как бы там ни было, но уже своим первым нечаянным прикосновением к моей жизни Сережка дал мне больше, чем десяток друзей разных лет. Друзья были и откровенны, и внимательны, я ссорился и мирился с ними, проводил и провожу часы и дни. Но это обычные отношения. Они поддерживают лишь полубодрствующее состояние духа, не требуя никакого напряжения ума и чувства. Сережка бывал и невнимательным ко мне, но он показал, что значит духовная жизнь, — я не подозревал о ее существовании.
Старшие принимали Сережку как ровесника. Но большую часть времени он проводил один. Другим, для того чтобы измениться, обогатиться, обязательно нужно общение, нужны какие-то толчки и подталкивания извне. Мне, во всяком случае, это необходимо. А Сережке в ту пору достаточно было лишь остаться одному — он черпал силы для развития внутри самого себя, прислушиваясь к себе. И не было никого вокруг, кто, увидев его задумчивым, приставал бы с участливыми расспросами: «Что с тобой? Ты грустен? Отчего ты молчишь?» Задумчивость принято считать признаком недомогания, она почему-то кажется неестественной или опасной. Очевидно, предполагается, что если человек начнет думать, то ни до чего хорошего он не додумается.
Сережка много читал в это лето, хотя слово «много» в данном случае означает не совсем то, что принято. Вместе с учебниками он взял с собой только две книги: «Туманность Андромеды» и пьесы Шиллера. И вот эти-то две книжки Сережка много читал. Я всегда удивлялся ему: как он может читать одну и ту же вещь дважды или трижды в год? Роман Ефремова он только на моей памяти перечитывал не то десять, не то двенадцать раз; так же читал он в то лето и «Разбойников» Шиллера, легко переносясь откуда-то из двадцать пятого века в век восемнадцатый и обратно. Потом он долго говорил со мной о том, что объединяет прошлое и будущее — благородство, и о том, что книги вообще не бывают привязаны к определенному времени, и почему интереснейшие слова о необходимости преступать законы Шиллер вложил в уста дурного человека, и так далее, и так далее. Хотя я читал и Ефремова (после Сережки), и Шиллера (тоже по совету Сережки), я никак не мог уследить за ходом Сережкиных мыслей — он вычитывал в книгах такое, чего, по-моему, вовсе не содержалось в них.
Читать дальше