Сережка отвечал на редкость сухо и тускло, как будто каждое лишнее слово доставляло ему мучение, что-то отнимало у него. Я-то знал, как блестяще мог бы он отвечать. Но он словно таился от всех, словно стеснялся своих знаний, старался не обращать на себя внимания. И надо сказать, что это ему удавалось. Иногда он производил впечатление туповатого зубрилы, выучившего урок от сих и до сих: не к чему придраться, но и радоваться нечему. Никому в голову не могло бы прийти, что он давным-давно перечитал все школьные учебники до десятого класса включительно… Иногда же учителя чувствовали в его ответах иронию, достаточно очевидную, чтобы вызвать раздражение, и в то же время неуловимую.
Только на уроках математики его манера отвечать производила эффект. Сережка, казалось, точно соответствовал идеалу нашего математика Дмитрия Николаевича, глуховатого и, как мы считали в ту пору, странноватого старика. Дмитрий Николаевич не обращал на нас никакого внимания. Казалось, мы мешаем ему своим присутствием в классе и своими глупыми ответами только раздражаем его. Отвечать ему было предельно просто: едва начнешь говорить — «Садись, три!». И весь разговор. Спорить, доказывать свое было бесполезно. Он не желал слушать то, что ему было скучно слушать. И уроки он объяснял так же, нисколько не заботясь, следит за его рассуждениями класс или нет. У него была своя методика, отличная от обычной. Он ни разу не задал нам ни одного параграфа из школьных учебников — ни из алгебры, ни из геометрии. Он читал свой курс, преимущества которого мы в ту пору оценить не могли. Он не объяснял новое, а диктовал нам слово за словом, и мы обязаны были записывать под его диктовку. Мы оценили этот метод только недавно, когда наши ребята, не получавшие у Николаича больше тройки, все поступили в институты.
Это был жестокий, спартанский метод преподавания. Николаич никогда не опускался до того, чтобы повторить непонятное, — он делал вид, что не может и предположить, будто в такой красивой и простой науке, как геометрия, кроется что-то непонятное. «Садись, два!» — пробубнит он и отвернется к доске. Я его и помню-то все больше со спины, записывающим на доске свои доказательства. Изредка — в профиль. А на класс он никогда не смотрел, как будто он нами и не интересовался. «Садись, три!», «Садись, два!» — за пять минут он успевал спросить пятерых и сразу начинал диктовать глуховатым и сиплым голосом. И мы записывали, боясь пропустить хоть слово, потому что знали: пощады от Николаича не будет. Ни на одном уроке не было такой тишины, как у Николаича.
Когда Николаичу отвечал Сережка, это было похоже на игру в пинг-понг. Короткий вопрос — молниеносный ответ, вопрос — ответ, вопрос — ответ, и Сережка садился, не дожидаясь разрешения, считая тему исчерпанной, а Николаич, в полном согласии с ним, зарывался в классный журнал и бурчал оттуда, не поднимая головы: «Садись, пять!»
Николаич никогда никого не хвалил: то, что другим показалось бы достойным одобрения, на уроках Николаича выглядело нормой, о которой нечего и говорить. Но чтобы он похвалил Сережку — этого вообще невозможно было себе представить. Они слишком хорошо понимали друг друга; они чувствовали себя не учителем и учеником, а коллегами-математиками, занятыми серьезными делами, которым иногда приходится перекинуться несколькими замечаниями по пустяковым вопросам. Что же хвалить за пустяки?
Только крайняя замкнутость Нпколаича и Сережки мешала этим людям сойтись, подружиться. Иногда я думаю: как же много потерял Сережка, насколько легче было бы ему, если бы они с Николаичем хоть раз встретились за стенами класса!
Вот почему до самого конца школы, до тех событий, которые привели к Сережкиному исчезновению, первым в математике у нас по привычке считали Мишку Беленького, решавшего задачки весьма ловко. Сережку, повторяю, никто всерьез не принимал — отсюда и удивление в голосе Анны Николаевны, когда выяснилось, что он стал отличником.
Впрочем, вскоре ей пришлось еще больше удивиться. К Новому году Сережка почти перестал заниматься, а в третьей четверти, я помню, у него были даже тройки. Анна Николаевна произносила сердитые речи, она несколько раз пыталась вызвать Сережкиных родителей, но, кажется, они так и не пришли в школу.
Сережка существовал сам по себе. Он ни с кем не подружился; у нас в классе никто толком не знал, где он живет и что он собой представляет. Вот если бы он, например, заболел, тогда, может быть, кого-нибудь и послали навестить его. Но Сережка никогда не болел, хотя я видел порой, что он приходит на уроки бледный и еле сидит. Можно было подумать, что он не спит целыми неделями. Однажды, только однажды он, как обычно, провел тыльной частью ладони по лбу и прижал руку к виску.
Читать дальше