Ганшину приходилось слышать разговоры, что люди, и в особенности женщины, бывают красивыми и некрасивыми. Красивых любят, и по всей видимости, это не пустяк, иначе зачем об этом так много говорят и пишут в книгах. Но по правде сказать, сам он плохо понимал, что это значит. Красива ли Изабелла? Или сестра Оля? Или Настя? Вот уж он не мог бы определить. Сказать можно только — нравится или не нравится. А Ленка ему нравилась.
Был тихий предзакатный час после ужина, солнце скатилось за сопки и бросало оттуда на верхушки деревьев последние оранжевые стрелы, когда Маруля, забирая пустые миски, сунула ему на ходу клочок бумаги. «Тебе девочка передал», — сказала она скороговоркой и поплыла в раздаточную с нагруженным грязным подносом.
У Ганшина сухо стало во рту. Убедившись, что на него не смотрят, он сунул записку в книгу «Генрих начинает борьбу», лежавшую на кровати. Потом незаметно, воровски озираясь, развернул под простынёй записку и в зелёном свете гаснущих июльских сумерек прочёл: «Сева, я тебя люблю. А ты меня? Л.».
К этому он не был готов. Какая-то сумасшедшая радость прихлынула к груди и с нею удивление: «Ну и Ленка!» И тотчас испуг. Что это, в самом деле, происходит?
Наутро он боялся посмотреть на Ленку, но когда их взгляды встречались, оба отворачивались, он краснел и сердце начинало бухать, как в лихорадке.
Через день опять дежурили Оля с Марулей. После завтрака неожиданно заявился прощаться Гуль. Его отправляли в военное училище. Он пришёл, красненький, прыщавый, весёлый, с ремнём баяна на плече, и ещё издали, увидев Олю, рванул мехи:
— Э-эх, Олюша, помнишь наши встречи…
— Вы, Юра, сегодня немного не в форме и лучше по этой причине до меня не прикасайтесь, сказала Оля, взглянув на него исподлобья своими красивыми бараньими глазами.
Он попытался обнять её за широкую талию, но она ловко увернулась и стала с лишним усердием стряхивать крошки с постели Поливанова.
— Обещали мне, Юра, фильдекосовые чулки, а сами вот в армию уходите, — не глядя на Гуля, попрекнула она.
— Ну, чудачка, далеко не уйду, — сказал весело Юрка. — Только гимнастёрку надену, и уж позовёшь не позовёшь, а в увольнительную к тебе. И на танцы-шванцы!
Гуль вздёрнул баян и попробовал было, как прежде, заиграть марш, чтобы все колотили руками по постелям в такт, но получилось нестройно, лениво. Юрка полинял в их глазах, и его слушали больше из вежливости. Он понял это и оборвал музыку на растянутом трезвучии. Спустил на землю баян, придержав его за ремень, бросил за щеку кусочек сибирской смолы, «серки», и стал жевать её, изображая лицом полное довольство собой и безразличие ко всему на свете. Потом присел на кровать к Ганшину и, понизив голос, сказал заговорщицки:
— Сева, ты за краски на меня не дуешься? Нет? Ну и молодец. Так тогда получилось… Хочешь, я от тебя Лене записку передам?
— Нет, что ты!
Кровь бросилась Ганшину в лицо. Откуда он-то знает? Неужели Маруля предала? Не хватало, чтобы шалый Юрка орал о его тайне на всех углах!
Честно говоря, он ещё с утра приготовил Ленке ответную записку, но всё не решался передать. Там было: «И я тоже. С.». Напугавшие его в первое мгновение слова Юрки минуту спустя показались не слишком страшными. «Ну, а если и так, — сказал он сам себе, — и что тут такого особенного?»
Перед обедом он подозвал Марулю, незаметно положил ей в карман халата клочок бумаги и пробормотал: «Ленке отдай». Маруля ничего не ответила и только засмеялась понимающе тихим мелким смешком.
Он долго не решался посмотреть в Ленкину сторону, а когда взглянул, уже не мог оторваться. Сияя ослепительными коричневыми глазами, Ленка смело, весело смотрела на него и даже, как ему показалось, чуть-чуть, едва заметно кивнула. Что это? Что с ним случилось? Теперь отступать некуда, они связаны навек. Но ведь любовь — это так стыдно! Ребята пронюхают — животики надорвут. А если до Изабеллы дойдёт? Вот будет история…
С этой минуты Севка потерял покой. У него впервые была тайна, которую он никому в целом свете, даже Игорю Поливанову, не решился бы открыть. Чувство лёгкости и смелой свободы оставило его. Бывало прежде, какая ни случись неприятность за день, ночь слизывала без остатка вчерашние огорчения и утро являлось омытым, безмятежным. Теперь Ганшин засыпал, уткнувшись в подушку, беспокойно и сладко думая о Ленке, а просыпался от смутной тревоги, сознавая, что с ним произошло что-то непоправимое.
Евгения Францевна перестилала постель, когда из-под простыни вылетела и упала на землю сложенная вчетверо бумажка. Она нагнулась, чтобы достать её, и развернула, близоруко щурясь.
Читать дальше