Ганшин потёр ладонью виски и щёки: отчего это так страшно запутанно всё в жизни. Когда Изабелла объясняет на уроке, всё ясно. А одному — попробуй разберись.
Слышно стало, как в конце коридора заиграл баян Юрки Гуля: «Платком взмахну-у-ла у ворот…» И весёлый вопль мальчишеских голосов долетел издалека. Похоже, что в палате начинался праздник.
Дверь в изолятор распахнулась шире обычного. Евга торжественно несла перед собой пушистую еловую ветку. Она подошла к изголовью кровати и воткнула конец ветки в отверстие на верхней планке (до войны во время воздушных ванн на большой террасе туда зонты всовывали). Потом аккуратно стала закреплять ёлку жгутиком бинта.
Пока она возилась с бинтом, Ганшин, задрав голову, разглядывал казавшуюся ему огромной сине-зелёную ветку. На ней сверкала самодельная звезда из золотой бумаги, висела морковка из ваты, обмазанная клеем и розовой краской, с зелёным бумажным хвостиком, и маленький, но настоящий, покупной серебряный шар с сияющим зеркальным боком. Ёлка пахла смолой, московским домом, шоколадом «Золотой ярлык», порохом хлопушек с резными оборками по краям, забытым детством.
Тем временем Евга, с лицом важным и строгим, извлекла из кармана халата две тоненьких жёлтых свечи, посаженных в маленькие подсвечники-прищепки. Неужели зажжёт? Ведь она первая обыскивала тумбочки и туалетные мешки, отнимая спички.
— Я вообще-то против свечей, — сказала Евга, — и Ольга Константиновна в противопожарном отношении предупреждала. Помещение сухое, деревянное, сгорите, как говорится, заживо… У меня сейчас дежурство кончается. Бурмакина выйдет. Посижу у тебя немного.
Замелькали над стриженой головой Ганшина её красные руки с рябинками, видные по локоть из-под коротких рукавов халата, чиркнула спичка, пахнуло восхитительным запахом серы и воска, и затрепетали, легонько потрескивая, два ровных, с овальным остриём язычка пламени над синей хвоей. Севка глядел на них, как окованный, не отрываясь.
Евгения Францевна взглянула на Ганшина, на его счастливые оцепенелые глаза, задранный вверх подбородок, и её воспалённо-красноватое безбровое лицо посетило выражение сурового торжества. Она устроилась на стуле в углу, за тумбочкой, и стала сшивать мешок для песочника.
— Пока догорят, я с тобой посижу, — повторила она.
Ганшин кивнул. Помолчали немного.
— Когда я маленькая была, — сказала вдруг Евга, — старший брат всегда дарил мне на ёлку большую шоколадную бомбу в золотой бумаге, а внутри сюрприз — ангелок или обезьянка. Таких потом не делали, Сева.
Ганшин удивился, но виду не подал. Неужели Евга была маленькой, и у неё брат, и она ждала ёлки? Мура какая-то. Просто смех. Это она — старая, сварливая, поджимающая губы в нитку — ждала под Новый год подарков? Она, умевшая только зудеть о дисциплине и о том, как надо лежать больным детям?
Вот и сейчас, уже забыв про ёлку, Евга что-то привычное бурчит:
— …Сегодня опять в третьей палате режимные моменты нарушали. Букин сел в постели прямо, как говорится, у меня на глазах. Я его останавливаю, а он — ноль внимания.
Свечи горели долго, и, успокоенный их ровным светом и тихим бормотанием Евги, Ганшин стал задрёмывать.
Евгения Францевна услыхала, что он посапывает, поднялась со стула, прикрутила фитиль в керосиновой лампе и снова села. Домой идти ей не хотелось. Да и что это был за дом? Каморка у глухой старухи… Когда ставили в Белокозихе эвакуированных по квартирам, все разбирались по двое, по трое, в хороших избах. А ей предложили одной, в пристроечке, бывших тёплых сенях с заложенной дверью. Директор вид сделал, что так для её же удобства — одной спокойнее. Санаторские знали её нрав, и мало кому хотелось жить с ней под одной крышей.
Поселившись одна, Евгения Францевна долго возмущалась теснотой, грязью, тараканами, ходила жаловаться к эвакуатору и в дирекцию. Но потом смирилась, постелила покрывало на грязную перину, поставила у постели списанную тумбочку. Накрыла её привезённой из Москвы кружевной салфеткой, а на салфетку поставила будильник и фарфоровую чашку, ещё мамину, чуть треснутую, с голубыми саблями на донце. В её углу стало чисто, уютно. И всё же ей не хотелось возвращаться домой, слушать завывание ветра за косым оконцем да кашель глухой старухи-хозяйки.
Евгения Францевна взглянула на сладко спящего Ганшина и вздохнула. Другие сёстры, санитарки, врачи вечно спешили к концу дня, и минутой не пересиживали смену. Да и понятно. Бурмакина Оля спешила — так ей надо было успеть переодеться дома и на танцы в клуб, где ждал её какой-нибудь затянутый в ремни розовощекий курсант. Настя спешила — так у неё дома дети, и хотелось скорей донести в кастрюльке остатки санаторской каши или сметаны четверть кружки, если дадут по уговорённости в раздаточной… Изабелла спешила, потому что в избе, которую она снимала, в той же комнате, жили ещё две местные учительницы её возраста и после проверки тетрадок им весело было посмеяться, посудачить втроём, попить чайку, повздыхать. Однажды Евгения Францевна зашла к ним по делу, уже поздновато было, и понять ничего не могла: из перины летал пух, все глупо хохотали и носились по углам как угорелые, в ночных рубашках, а Изабелла, точно девчонка, била двумя руками по перине и кричала: «Берегись! Запушу!» Всё-таки она ещё не зрелая как педагог.
Читать дальше