Я не спросила ее ни о чем — зачем? Она тоже меня ни о чем не спросила — ей было неинтересно. Трамвай подошел к остановке. Ольга Дмитриевна приветливо кивнула мне и вышла. Она сошла по ступенькам легко и грациозно, совсем не по-старушечьи — а ведь ей было уже лет под семьдесят! — и пошла по тротуару, не оглядываясь на трамвай, откуда я-следила за ней глазами: она, вероятно, уже не помнила, что за несколько минут перед тем она встретила в трамвае свою далекую молодость…
Я вспоминала ее еще частенько после этой неожиданной встречи. Я восхищалась тем, как удивительно сохранила она в глубокой старости очаровательный, хоть и увядший облик махровой маргаритки. Но вместе с тем мне все время думалось, что это было достигнуто ценой глубочайшего равнодушия к людям. Ведь людей старят не годы — что годы! — нас старит не только свое, но и чужое горе, чужие беды, которые мы переживаем вместе с другими людьми, несправедливость, которая падает не на нас, а на других людей, а мы порой бессильны помочь. Ольга Дмитриевна прожила жизнь, глядя на мир словно с далекой луны. Это сохранило ее… Для кого? Очевидно, не для людей: к людям и их жизни она была равнодушна. А если не для людей, не для жизни, то, значит, ни для кого и ни для чего…
Всю перемену, последнюю в этот день, Маня обнимает Кандаурову, гладит ее по голове, говорит ей какие-то добрые, ласковые слова. Я тоже стою рядом. Сердце у меня разрывается от жалости, но вот… не умею я так нежно, по-матерински подойти к Кандауровой. А Маня, вынув из волос Кандауровой розовый гребешок, расчесывает и разглаживает ее вихры, оправляет на ней фартук, вид у Кандауровой становится несколько более благообразным.
Но вот в класс входит Колода. Она прежде всего заставляет всех нас по очереди — по скамейкам, как сидим, — читать по нескольку строк из французской хрестоматии. Выясняется, что примерно три четверти класса еще не умеют даже читать по-французски. Только шесть или семь девочек читают, но запинаясь, по складам, видимо, не очень понимая смысл прочитанного.
Когда очередь доходит до меня, я читаю бойко и осмысленно. Колода смотрит на меня ласково и, прервав меня, спрашивает по-французски:
— Вы говорите по-французски?
— Да.
Она мягко поправляет меня:
— Надо отвечать полным ответом: «Да, сударыня, я говорю по-французски».
Я повторяю за ней:
— Да, сударыня, я говорю по-французски.
— У кого вы научились? — продолжает Колода по-французски.
— Я научилась у француженки, мадемуазель Пикар.
— Она живет в вашей семье?
— Да, она живет в нашей семье.
— Остальные члены вашей семьи тоже знают французский язык?
— Да, моя мать и мой отец говорят по-французски.
Лицо Колоды все светлеет и добреет.
— Чем занимается ваш отец?
— Мой отец — врач.
Тут Колода переходит на русский язык — очевидно, желая, чтоб ее понял весь класс:
— Очень хорошо, Яновская. Я поставила вам пятерку… Садитесь!
Но тут же, словно вспомнив что-то очень важное, она снова говорит мне по-русски:
— А скажите… какого вы вероисповедания?
— Еврейского.
— Вы неправильно отвечаете. Еврейского вероисповедания нет — ведь нет русского или польского вероисповедания, или немецкого, или татарского, да… Есть православное, римско-католическое, лютеранское, магометанское. Евреи — иудейского вероисповедания. Вот как вы должны отвечать на этот вопрос, да… Садитесь!
Я отправляюсь на свое место и слышу, как Колода (ох, и умница!), забыв, что я понимаю по-французски, говорит негромко Дрыгалке и именно по-французски:
— Подумайте! Какая жалость!
На это Дрыгалка шепчет Колоде что-то на ухо. Наверно, про то, что я нахально «хоте-ела» чего-то, и еще про то, что меня пришлось поставить в угол «за неуместный смех». С лица Колоды сходит доброе выражение. Нахалка, шалунья, да еще и «иудейского вероисповедания», — нет, я разонравилась своей начальнице. После меня вызывают Маню Фейгель: она отлично читает французский рассказ и отвечает по-французски на вопросы Колоды.
— Кто вас научил говорить по-французски?
— Мой отец, — отвечает Маня.
Брови Колоды удивленно приподнимаются:
— Откуда ваш отец знает французский язык?
— Мой отец учился в Париже. Окончил Сорбонну…
— Чем же он занимается? — недоумевает Колода.
— Мой отец — учитель.
— В гимназии?
— Нет, — отвечает Маня. — В еврейском двухклассном начальном училище…
Маня не рассказывает Колоде того, что на одной из перемен рассказала мне. Ее отец учился в Париже не от легкой жизни: его не приняли ни в один из восьми университетов России. Он работал, как каторжник, давал уроки, не спал ночами — брал переписку, — скопил денег на дорогу до Парижа и на первый год обучения в Сорбонне. Все годы студенчества он не приезжал домой — не на что было! — а все каникулы проводил во Франции: работал батраком у богатых крестьян, носильщиком на вокзалах, грузчиком на складах, голодал, бедовал, — но окончил Сорбонну! А когда он вернулся в Россию, то оказалось, что его солидный, не часто встречающийся у нас диплом никому не нужен! Как еврей, отец Мани не имеет права преподавать в русских школах, только в еврейских двухклассных училищах, где французский, конечно, не преподается. Он и преподает там русский язык и арифметику. Дает еще и частные уроки, бегает весь день как белка в колесе. Детей своих — Маню и ее старшего брата — отец учит французскому языку «в свободное время». А так как «свободного времени» у него нет — он занят с раннего утра до поздней ночи, — то дети каждое утро в рассветную рань (иногда еще затемно — зимой, например) провожают отца до его училища — далеко, на другой конец города! — и по дороге он учит их французскому языку. Рассказывая мне все это на одной из перемен, Маня сказала с гордостью:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу