Почему эта сценка с лимонницами, летавшими взад и вперед вдоль опушки с каким-то заведенным усердием, напомнила мне уже теперь какие-то давние подробности моей жизни? Тогда я и жена были еще, что называется, молодоженами, и обоих нас по студенческим привычкам еще тянуло вечерами гулять, то есть идти слоняться по центральной улице города, плотине городского пруда и набережной, которая вела туда же. Плотина была тогда главным место гуляний, встреч и свиданий. Тогда, в пятидесятые годы, еще не насыщенные телевизорами, съезжалось-стекалось в центр города едва ли не все его молодое поколение в возрасте от четырнадцати — пятнадцати и даже, возможно, еще моложе, до того возрастного срока, который сам себе каждый положил считать молодостью, ибо встречались на плотине юноши с почтенными лысинами и брюшком, упрятанным в ладно сшитые молодежные брюки (тогда сначала носили «дудочки», потом «клеши» — тридцать четыре сантиметра по низкам, чтобы штаниной непременно закрывало носки ботинок). Здесь попадались вечерами даже холостяки-завсегдатаи с екатеринбургских времен — мужчины с изношенной баронской статью и благородными мешками под тускло играющим блудливым глазом. Но главным образом гуляли все-таки именно молодые, то был ежевечерний бал-смотр мод, одежд, причесок, хорошеньких личик (может, личиков?), а летом еще дополненный загорел остью бицепсов (щеголяли в майках) и формами бедер — в моде были крепдешиновые платья и широкие юбочки-«кринолины».
Толпа (именно так!) в разгар гулянья валила валом в одну сторону, начиная от перекрестка, где был театр музкомедии и киношка «Совкино», мимо здания Главного почтамта в стиле модерна 20-х годов, через плотину и до начала центральной площади. У белого, дурно пахнущего строения (теперь там сквер!) почти все разворачивались и начинали обратное движение, навстречу которому катился новый поток и тоже с разговорами, смехом, переглядкой, обозревая детально, постреливая крашенными глазками — женская сторона — или примечая про себя — сторона мужская — что эту вот, мол, фасонистую девчонку не худо запомнить, заприметить, узнать, где живет, ну, и так далее…
Я, хоть надо сказать точнее — «мы», ходил «на плотнику» всегда с какой-то ненасытной жадностью, желая как будто найти, увидеть, наконец, «подсмотреть?» те абсолютные женские черты, какие художник-природа вложила в свои единственные для кого-то творения. Не все ли мужчины и женщины всю жизнь так озабоченно, жадно и тайно ищут? Не все? Тогда я был наособицу, и пусть моя юная жена не слишком сочувствовала моим также тайно-явным тяготениям, вначале обижалась, но постепенно привыкла (куда денешься?) и даже сама обращала мое внимание на какую-нибудь чересчур свежую, смелую и совершенную красоту. «Смотри! Какая интересная девчонка!» На плотине очень редко попадались еще КРАСАВИЦЫ, то есть совершенства с такими лицами, станами, взглядами, косами, что становилось даже больно, и жена тогда говорила мне, пасмурно, угрюмо бредущему: «Ну, опять отравился, теперь на неделю хватит страдать!» Я любил жену за такое редкое понимание и великодушное всепрощение! Да. В жизни своей я нередко страдал от красоты и, поверьте, не в смысле жадного желания к обладанию, хоть такое, наверное, тоже было, раз мужчина — значит, грешник. Главное страдание было в невозможности красоту остановить, как-то сохранить, как бы спасти от всех и во имя всех. Такое чувство, наверное, особо ведомо живописцам, — они подтвердят, как горестно угрызение какого-то незахваченного заката, дождевой, ветровой ли, тучи, пасмурного дня с обложным, без просвета дождем, лунной ночи, лохматого вечера. Красота, а особенно исключительная, имеет свойство исчезать бесследно. Что-что, а это я знал, и потому так жадно искал. И помню муку эту с детских времен, когда до стона, исторгаемого невольно детским ртом, до крика жалости пытался восторженными глазами вобрать и запечатлеть цвет тучи, продернутой и освещенной внутри красновато-божественным светом молний или тоном-цветом майского неба в тополях, неба густеющего и уже холодящего душу предвестьем рокочущего обвала молодого нестрашного грома, предощущенье животворящего круто щелкающего ливня, делающего всю землю внезапно плывущей и зачинающей.
Зачем пишу? А для того лишь, чтоб поняли, — и, может, не все, иные ухмыльнутся, отвернутся. Не все, не все… Вот лист и вот простая трава, вот цветок, вот торс, торс девы, охваченный мокрым облипшим платьем. Его запах… (В дальнем детстве во время игры случайно приник лицом к худой горячей спине незнакомой девчонки. Хлестнули овсяные дикие волосы и навсегда, навсегда, навсегда остался запах ветровой, проселочный и солнечный). Счастливый запах! Навсегда. Я узнал, что прикован к красоте, как Прометей к скале, навсегда и обреченно. Я чувствовал это со своих первых дней. Тогда только чувствовал, а понимать начал лишь на склоне своего времени, уже давно серебрящегося и золотящегося, вместе с листьями. С листьями! Сколько я видел листьев! И суровых холодных зорь?!
Читать дальше