Доктор посмотрел на него, улыбнулся и сказал:
— Ну, хорошо. Скажи, что я разрешил тебе встать.
Он и повеселел, а Константин Иванович снова поверг его в мрачность.
После чая пришли колхозные пионеры, и мы вместе с ними всем отрядом пошли в лес за ягодами. Колхозники завели нас далеко на порубку, где на большом пространстве торчали одни пни и рос мелкий кустарник. Тут было много земляники, особенно около пней.
Сначала я очень ретиво собирал красные душистые ягоды, а потом меня разморило, мучительно захотелось спать. Я сел на пень в тени под кустом и смотрел на ребят, ползавших на корточках по всей поляне. Серафим все еще был хмур и держался в стороне. Что-то терзало его и мучило.
Как мне хотелось подойти к нему в эту минуту, взять за руку и сказать: «Серафим, да что же это за вздор такой? Ведь мы же с тобой не Иван Иваныч с Иваном Никифорычем. Все это глупость, мелочь! Давай объяснимся по душам, начистоту. Нельзя же так! И не хочу я так!»
Но он не смотрел на меня, и я не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы встать и разорвать всю эту противную, обволакивающую нас паутину.
Вот он случайно столкнулся возле куста с Никой. Ника заговорила с ним о чем-то. Он еще больше нахмурился.
Я ждал: сейчас он ей скажет что-нибудь резкое, злое, насмешливое, и они поссорятся. Но я ошибся. Серафим вдруг весь просиял. Все лицо его осветилось прекрасной улыбкой, которую я так любил всегда.
Долго они разговаривали. Потом Ника вдруг схватила его за руку и потащила ко мне:
— Ну, чего вы?.. Какие вы глупые!..
Я с радостью протянул Серафиму руку. Мы помирились, но примирение было какое-то формальное, — настоящей, прежней дружбы все-таки не было.
Николай Андреевич уехал в Москву, заболел там и слег в постель.
С нами остался Константин Иванович, и все у нас пошло по-другому. С виду-то как будто все было попрежнему. Мы во-время вставали, во-время обедали и ужинали. Константин Иванович был с нами строже, пожалуй, чем при Николае Андреевиче, а все-таки что-то разладилось. Ребята держали себя как-то вольнее. Они заметили мою привязанность к Нике и стали посмеиваться надо мной, над Никой.
Начал это Валька Аджемов, о котором я уже не раз упоминал. Это был красивый парень лет пятнадцати, блондин, похожий на девочку, малодушный, хвастливый и чрезвычайно самоуверенный. Он любил принимать красивые позы, красивым жестом откидывать со лба назад свои русые волосы, хмурить брови и прикидываться очень серьезным человеком.
Ника сначала было подружилась с Валькой, и он был очень доволен, а потом она вдруг взяла его на зубок и перевела в женский род:
— Ах, какая ты, Валя! Ну, чего же ты сердишься? Разве плохо быть девочкой? Смешная ты, Валя!
Валька страшно обозлился и перестал с ней разговаривать.
Вот он-то первый и бросил нам вслед глупую, недостойную пошлость насчет жениха и невесты. Сказал он это небрежно, сквозь зубы, так что мы и не слышали, но слышали Серафим и многие ребята. Серафим так и вскинулся, — это мне Тошка после рассказывал, — наскочил на Вальку и отчитал со всей резкостью:
— Да ты кто — пионер или старая сплетница? И неужели тебя не тошнит от всей этой дряни?..
Отчитал, но словцо-то уже было пущено в ход. Ребята подхватили его, и «пошла писать губерния», как сказано у Гоголя. Тут отчасти был виноват и Константин Иванович. Он, правда, и виду не показывал, но все-таки следил за нами, словно боялся чего-то. Ребята и это заметили и совсем уже распустили свои языки.
А Ника уже нарочно, назло всем, стала ко мне как-то особенно внимательна. Подойдет и сядет рядом со мной и насмешливо посматривает на ребят или под руку возьмет и уведет в аллею гулять. Идем, а она молчит, нервничает. Видно, все это ей очень неприятно. И я уже боялся, как бы она в конце концов не возненавидела меня за все это.
Константин Иванович совсем растерялся, не зная, что и делать. И вот однажды, совсем неожиданно, приехал отец Ники.
Это было после вечернего чая. Вышел из дому, смотрю: он с Серафимом под руку гуляет у пруда. Ника не знала еще, что он приехал, и ее тут не было. Я сразу же почувствовал — не зря он приехал. Вспомнил сон свой, как он топал и кричал на меня и хотел ударить о землю, и подумал со злостью:
«Пусть, пусть, я сумею ему ответить!»
Я и обозлился и струсил. Неприятно мне было! Дойдет эта история до моих родителей, и упреков, разговоров будет на сто лет! А главное, мне было обидно: из-за чего сыр-бор-то загорается? Ведь ничего же плохого-то не было! За что судить и казнить-то меня?.
Читать дальше