Они сперва думали, что Харлампий поросёнка везёт, а как узнали, что казак медвежонка раздобыл, из соседних вагонов прибегать стали — смотреть. Тут и Харлампий медведя своего разглядел как следует. Медвежонок маленький — в папахе умещался. (Всё равно папаха на забинтованную голову не лезла.) Сидит Презент в папахе, глазками-бусинками посверкивает. Каждые два часа вылезает и орёт — еды требует! Да так жалостно: сядет на задик, лапами голову обхватит и кряхтит, подвывает.
А солдат, пожилой татарин, что вместе с Харлампием домой добирался, приговаривает:
— Головушка ты мой горький! Какой такой — несчастный совсем! Куда я попал! Мамка нету, кушать нету… Казанский сирота!
Красноармейцы смеются, а Харлампию не до смеха — боится медвежонка не довезти. О пропитании для себя не думал: кусок сала есть, сухарей два десятка, кипяток на станции в любом количестве. А медвежонок сала не ест, мал ещё. Сухарей, в кипятке размоченных, пожевал, так не за голову, а за пузцо своё кругленькое схватился.
— Обкормил совсем ребёнок! — сказал татарин. — Глупый твоя голова! Ему молока давай! Мал совсем.
Спасибо, красноармейцы помогали. Они свешивали головы в вагоны и кричали пассажирам:
— Товарищи-граждане, молока не найдётся?
— Чего? — удивлялись в вагонах. — Да на что вам молоко?
— Для прокормления дикого медвежьего дитёнка как пострадавшего от стихийного бедствия и войны. Которые с молоком, окажите помощь по силе возможности, как беспризорному…
Мешочники не верили. Тогда солдаты привязывали папаху и на ремнях спускали в окно. Медвежонок рычал, пассажиры удивлялись. И какой-нибудь запасливый старичок с корзинкой или тётка, вся укутанная платками, доставали из фанерного чемодана бутылку.
— Вот, — говорили они. — Чего война понаделала! Медведи и те по дорогам маются!
А медвежонок Презент впивался в тряпочную соску и мгновенно выдувал всю бутылку. Потом он вытягивал губы дудочкой, радостно чмокал и засыпал, забившись в папаху. Харлампия он считал медведицей, а папаху — берлогой. Чем казался ему поезд и красноармейцы? Не знаю! Может быть, лесом, в котором шумит ветер. А может, ещё чем. Только ни солдат, ни поезда он не боялся.
Добирался мой дед домой три недели. Презент хоть и кормился плохо, а подрос и руки Харлампию оттягивал, а сам идти не желал. Шестьдесят вёрст, что отделяли наш хутор от станции, казак прошёл за день и поздно вечером постучался в ставень родного дома. Жена Харлампия испуганно глянула в темноту окошка, ахнула и кинулась отворять.
Девчонки заревели, увидав бородатого человека в прожжённой шинели, с грязной повязкой на голове. А он блаженно улыбался и приговаривал:
— Да что вы? Что вы? Доченьки мои, золотые! Отвыкли! Батьку не узнали?
— Какой ты нам батька! — рассудительно сказала пятилетняя Катька. — Наш батька на войне! Воюет!
— Всё! — сказал Харлампий, садясь на порог и стягивая сапоги. — Отвоевался!
Осторожно, как по льду, подошёл он к люльке, где качался и чмокал губами во сне крошечный мальчишка.
— Вона! — залюбовался он. — Беленький какой! В нашу породу.
Он присел на кровать рядом с колыбелью, качнул её раз, другой и вдруг запел тихонько, хриплым, сорванным от команд на морозе голосом, мучительно припоминая слова песни, которую пела ему в детстве мать:
Коник ты мой, коник,
Золотая грива.
Возьми меня, коник,
В шёлково седельце…
— Не гуди так! — остановила его Катька. — Ты его напугаешь…
Она слезла с печи, деловито прошлёпала босыми ногами по половицам и, заглянув в люльку, сказала:
— Спи, Сашенька, спи, маленький.
— Ты его, что ли, нянчишь? — спросил Харлампий, любуясь дочкой.
— А то? — ответила она. — Мать-то с утра до вечера в поле.
— Ну ничо! — сказал сотник. — Теперь легче будет. Теперь я работать пойду.
— А Катька нам Сашеньку качать не даёт! — стала жаловаться средняя дочка Аниська. — Будто он только её братик. Жадина!
— Не жалься! — счастливо улыбаясь, сказала мать, внося таз с горячей водой, чтобы вымыть мужу ноги с дороги. — Вот доносчица какая!
Читать дальше