Вот у Дарьи Ивановны иногда я брала то, чем она меня угощала. Сперва отказывалась, а потом стала брать. Стыдно признаться, чего мне это стоило...
К соседке справа, Ольге Матвеевне, тоже ходили — правда, не родственники, а сослуживицы. До чего мне досадно было, что ко мне ни разу никто не пришел из того института, куда я была командирована! Правда, я никого из них лично не знала, доклада не делала, но могли бы все-таки поинтересоваться?
К скандалистке Зине часто приходила мать, Марья Михайловна, еще нестарая миловидная женщина в светло-синем шерстяном платье, и с нею внук Владик, лет трех, тонкий, робкий, белокурый, настолько светлый, что вокруг головы как бы мерцало сияние. Странно, как это у черноглазой Зины родился такой беленький, такой синеглазый сын! Хорошенький мальчик, только двигался он как-то по-птичьи, толчками, поворачивая голову туда-сюда. Что-то странное было в его повадке, в манере мигать, подергиваться, в редкой, неровной, запинающейся речи.
Придя в палату, Марья Михайловна снимала синее платье, надевала черный халат и бралась за уборку. Это была уборщица-феномен, подлинный мастер своего дела. Стоило посмотреть, как послушно, ритмично, словно танцуя, двигалась в ее руках щетка, обмотанная тряпкой. Как она эту тряпку выкручивала над ведром... Умелая работа всегда красива. Кроме уборки, делала она и другое, что должны были бы делать нянечки, но увы... В благодарность я, сперва стесняясь, совала ей рубль. «Да что вы, не надо!» — но брала. Впрочем, за теми, кто ей рублей не давал, она тоже ухаживала бесплатно и весело. Приятно было, когда приходили бабушка с внуком. Но нередко в такие дни становилась полубезумной Зина. Особенно когда слышала, как Владик называл Марью Михайловну мамой. «Это я твоя мама, а не та стерва! — кричала Зина. — Старая чертовка, сына отняла!» Швыряла на пол то, что ей приносили: «Не надо мне ничего! И вас не надо! Убирайтесь, откуда пришли!» Оба уходили (Владик не плакал, но вздрагивал всем телом, боясь обернуться). А Зина продолжала бушевать — швыряла подушки, полотенца, все, что попадало под незагипсованную руку...
Однажды я, забывшись, сказала ей привычным тоном врача: «Больная, не шумите и не безобразничайте, держите себя в руках». Что тут было! «Больная! — передразнила она. — А ты-то что, не больная? Царица?» И поток ругательств. Казалось, вот-вот она встанет и прибьет меня... А Дарья Ивановна тихо сказала: «Да не вяжитесь вы с ней. Она же выпивши!» И в самом деле... «Откуда она достала вино?» — «Захочет — достанет. Ей косая Валька из соседней палаты носит».
Неужели и у меня, во второй терапии, больные тоже доставали и пили? Не может быть, не верю. А впрочем...
Любопытно, что в палате практически никто не читал, хотя кой-какие возможности были. Сестра-культурница разносила потрепанные книги, приговаривая: «Юмор! Обхохочешься!» или же: «Про шпионов! Хватайте, девочки!» Но девочки книг почти не хватали, а схватив, не читали. Я сама себе удивлялась: полное отсутствие охоты к чтению! То ли мешал серый холм, торчавший перед глазами, то ли невозможность лечь на бок... Пробовала, но слова оставались словами, не складывались в картины. Забывала, кого как зовут, кто чей сын, кто кого любит... Да и неинтересно все это было. Какие-то загогулины в мире здоровых. Куда интересней был мир больных, палата с серыми холмами, еда, умыванье, врачебный обход, уроки лечебной физкультуры... Это уже не говоря о посетителях: кто пришел, что принес, где достал?
Удивительно, как сужается кругозор у лежащего в больнице! Точнее, не кругозор (круга нет), а нечто четырехугольное: стены палаты, потолок, дверь, окно. Каждая мелочь вырастает в событие. Кого-то поставили на костыли, кого-то выписали. Привезли новую больную...
Вот, например, поступила к нам взамен выписанной веселая Дуся Свистунова. Она сразу же пустилась в пляс по палате, пристукивая только что наложенным гипсом. Не то чтобы пьяная, но явно навеселе. Плясала и пела. У нее был перелом лодыжки, гипс коротенький, как сапожок, и этим сапожком она бодро отстукивала в такт песне: «Баба я веселая, все с меня смеются... И-эх!» — и ударяла каменной пяткой. Пришла старшая сестра, строгая, худая, вся в очках, мигом приструнила плясунью, уложила, сделала укол, та почти сразу же захрапела. А жаль! Было приятно смотреть, как она пляшет, веселая, толстая птица. Наутро, проспавшись, она оказалась спокойной и бодрой, а про вчерашнее сказала: «Это я с перепугу. В жизни не пью». Во время обхода Ростислав Романович с серьезной грустью в больших матово-черных глазах втолковывал ей, что нельзя становиться на сломанную ногу, тем более — плясать: «Опора — только костыли, а ногу поджимайте, знаете, как хромая собака делает? Выходит, собака разумнее вас. Если опираться на ногу, сращение будет неправильное». Она только смеялась, блистая стальными зубами: «Ну и пускай! Не замуж мне выходить!» Лет ей было за сорок, но щеки такие гладкие, молодые, что вполне можно бы и замуж. Кто-то ей сказал об этом, а она: «Полюбит, так и хромую возьмет!» С ее приходом палата приобрела «ходячую» и очень этому радовалась. Выдали ей костыли, но она неохотно ими пользовалась. Попробует, обопрется, плюнет, отставит их в сторону, и в своем гипсовом сапожке (уже подзапачканном) топ-топ к раковине, к холодильнику... Я ей: «Разве вам не больно ходить?» — «Как же не больно! Иной раз так прихватит, что хоть ложись и помирай. Да я ей воли не даю, ноге-то. Мне, что ли, в услужении у нее быть? Не на такую напали, товарищ нога!»
Читать дальше