Очнулась в какой-то холмистой местности. Серые, однообразные, громоздились кругом холмы, похожие на муравейники, только острее и выше. Словно бы копошились в них муравьи и пели по-своему, тихо и жалобно. Ближе всех был отдельный холм, повыше других. Собственное мое тело было связано именно с ним. Огромная, посторонняя тяжесть угнетала его, тянула одновременно в разные стороны. В этом холме, как и в других, ритмично жаловались певчие муравьи; ритм был связан с моим дыханием. Холм, в сущности, стонал моим собственным стоном.
Сознание медленно яснело, и первое, что в нем прорезалось, — боль. Именно боль тянула ногу одновременно вверх и вниз. Как будто к ноге был привешен земной шар. Круглота шара как-то уживалась с остроконечностью холма.
Понимание возникало толчками. Да, сломала ногу, шейку бедра, лежу на вытяжении. Этот серый холм — нога, собственная моя нога, поднятая вверх. К ней привешена гиря, а не земной шар. Остальные серые холмы — тоже ноги, человеческие ноги, задранные круто вверх, прикрытые серыми одеялами, и к каждой привешена гиря. После полоски понимания — опять муть. Все в ней клубилось и путалось: серый снег, вороны на проводах, ярко-алый шарф, золотой погон, ромбовидный значок...
Боль была тут же, не ровная, а пульсирующая. Когда она вспыхивала особенно ярко, я стонала, и стоном откликался ближайший холм. Другие холмы тоже стонали. То, что я слышала, было не пением муравьев, а стонами. Я не в холмистой местности, а в палате. Палата, палатка. Каждый серый холм палатка, жилище боли. Царство боли, имение боли. Это еще надо осознать.
Сознание. Постепенно оно обретало цельность. И вот уже стало совсем светло. И какой же это был безжалостный свет! Все вырисовывал, обводил чертой. Белые плиты потолка, разделенные швами. Белые кровати с белыми тумбочками у изголовий. Привешенные к ногам гири. Все было четко, беспощадно обведено.
Боль не была невыносимой, можно было удержаться, но я стонала. Какое-то облегчение приносили эти звуки.
Вытяжение. «Сколько времени это продлится?» — соображала я. Кажется, в лучшем случае — две недели. Ужас! Неужели целых четырнадцать дней, четырнадцать ночей этой пытки? Невообразимо! Такого вынести нельзя. Но человек и не такое выносит. И, что самое странное, — забывает. Лежи и повторяй: «Это пройдет, я об этом забуду».
Но аннулирует ли забвение — боль?
Голова все яснела, но ей было холодно, как будто я по-прежнему лежала на льду. И что-то мешало, кололо шею. Подняла руку, пощупала, где кололо. И удивилась: косы не было! Значит, остригли! Вот почему холодно голове.
А мохнатое, влажное — лесной зверь, росомаха, — лежавшее рядом в приемном покое, — это, видно, и была моя коса. Та самая, ниже пояса, которой так гордилась, расчесывала, заплетала. Нет ее больше.
Вспомнилась другая коса, Люси Шиловой. Как я уговаривала Люсю расстаться с косой: «Еще красивее будете». Здесь меня никто не уговаривал — взяли да остригли. А может быть, я сама согласилась, сказав: «Да-да, пожалуйста»? Впрочем, неважно. Сейчас — только вытяжение. Переждать, перетерпеть.
Почему-то было не скучно лежать. Противно, мерзко, больно, но не скучно. Окна почернели, в них зажглись отражения ламп.
— Ужинать будешь? — спросила крупная старуха в халате без пуговиц.
— Нет, спасибо, не хочется.
— По-первости никому неохота. Потом сама просить будешь: давай-давай! Так как же, ставить кашу или унесть?
— Унесите, пожалуйста.
Боль, боль... Почему-то раньше не осознавала связь слов: «больница» и «боль». А ведь как очевидно!
Пришла делать уколы сестра — хорошенькая блондинка, похожая на мою Любочку, только без кудряшек, с ровной челкой из-под колпачка. Вдруг захотелось попросить ее: «Посиди со мной, дочка», как меня когда-то старуха Быкова. Но сестричка была занята, белокрахмальна, неприступна, как, видимо, я сама в то время. Присела, но ненадолго, бочком, на табурет... А внутри старухи бурлила ее собственная, отдельная боль. Больной тоже по-своему неприступен. Боль человека всегда отдельна, неразделяема, непредставима. Две неприступности — и между ними грань, которую не перейти...
Это, видимо, уже путались мысли, начинался бред. Сестра посмотрела на градусник и нахмурилась. «Сколько?» — спросила я. Она не ответила. Сказала только: «Сделаю вам укольчик». Через некоторое время боль отошла, я заснула. Сон был чуткий, сторожкий, пронизанный стонами, обремененный. Толкали меня куда-то, волокли, вешали за ногу... Этот зловещий, пыточный сон — кто из страдавших его не знает? Стоит ли о нем вспоминать? Врачу стоит.
Читать дальше