Но судьбу, говорят, на коне не объедешь. Чему бывать, того не миновать. Случилось это в той же боковушке, где он столярничал. Не хотела идти, прямо ноги не несли. Но нужно было. Пожарник акт пригрозил составить, стружек там собрал Пранас целую гору, того и гляди – беда может приключиться, тем более что курил он нещадно, одну от другой сигареты прикуривал. Пришла, начала втолковывать ему, словно дитенку неразумному:
– Составит пожарник акт, тогда нам несдобровать, Шилотас такую головомойку устроит, только держись.
А дух стоит в столярке от стружки – голова кругом идет, сызмальства любила этот запах. В углу ее целая гора золотится. Он знай помалкивает, да рубанком шоркает. Не вытерпела, повысила голос:
– Что молчишь? К тебе обращаюсь!
Тут словно бы очнулся, отложил рубанок, посмотрел на нее так задумчиво и спрашивает:
– Чего это ты всех боишься? Пожарника боишься, Шилотаса боишься, меня боишься?
Она смутилась:
– С чего ты взял, что тебя боюсь? Нисколечко.
А он улыбнулся вдруг так ласково:
– А почему от меня бегаешь? Почему в глаза мне не смотришь?
Она покраснела, как девчонка, стоит, молчит. Да и что тут скажешь? А он улыбается, вроде бы и смущенно, а сам все ближе и ближе подходит. Не успела оглянуться – обошел ее со спины и поцеловал в шею, в то место, где старушечья дулька нависла. И тихонько так шпильки стал вынимать. Она будто одурманенная стоит, пальцем пошевелить не может. Только чувствует, как сердце вверх взмыло, а после – камнем тяжелым упало, словно жаворонок над хлебами. Как это все случилось – и по сию пору не знает. Но только подхватил он ее на руки и целует, и слова разные по-литовски говорит. И крегждуте, ласточка значит, и гражина, красивая по-ихнему. Господи, да ее отродясь никто на руки не брал. Ну, может, только когда совсем несмышленышем была, так ведь она этого не помнила вовсе. После, когда все произошло, он ей и говорит:
– Чувствуешь, Нинуте, как стружка вкусно пахнет? А ты меня ругала.
И как сказал он ей это «Нинуте», так будто прорвало в ней что-то, лежала, как окаменевшая, а тут вдруг заплакала, да не тихо, по-бабьи, а в голос, как в детстве. Ее уже давным-давно никто ласково не называл. Степан Егорыч все Нинка да Нинка, Николай с первых дней уважительно – Ефимовна, а чужие, ясное дело: Быстрова. А тут Нинуте.
Он на локте приподнялся, начал по голове гладить, слезы ее щепоткой собирать. И все приговаривает:
– Бедная моя девочка…
Что тут с ней началось! Дрожь пошла по всему телу – и трясется, и плачет, и смеется. Прямо помешательство какое-то, ничего с собой поделать не могла. Начала она его гладить по лицу и такие слова говорить, какие и дочке-то не говаривала. А он возьми да и поцелуй ее в грудь, нежно так, как ребятенок малый. Тут-то все у нее и перемешалось в голове, обхватила его руками, и кажется ей, будто это дитя кровное.
И ведь до чего дело дошло у нее. Стала она богу молиться. Вспомнились бабкины молитвы, и по ночам, как проснется, сразу начинает молиться, чтоб он ее не бросил. И все срок назначает. Вначале месяц просила, потом год, а пришло время – стала молиться, чтоб не оставил ее до конца жизни. Одно только смущало, что Пранас католик. Боялась, ее молитвы на него действия не имеют. А то, что она член партии, что не пристало ей все это, напрочь из головы вылетело. Днем летала, как птица, любое дело в руках ладилось. Иной раз казалось: наконец и к ней жизнь повернулась другой, праздничной стороной. Как-то вечером дома открыли двери, окна, чтоб проветрить, – уж сколько лет жили в этой квартире, а дух плесени все равно держался, – и вдруг почувствовала какой-то знакомый цветочный запах. «Никак это ночная фиалка где-то цветет?» – спросила у дочери. Та как-то странно посмотрела на нее: «Мам, ты чего? Николай уже лет шесть из года в год для тебя ее сажает в палисаднике, а ты и не замечала?» Хотела ей ответить: «Разве я раньше жила?» – но промолчала.
Зато ночами стала одолевать ее бессонница. Раньше только бы до подушки добраться, а теперь ворочается, вздыхает. А уснет, так такое приснится, не приведи бог. Все снилось ей – уходит от нее Пранас, уходит. И хоть идет не так чтоб уж очень скоро, – все-таки на одну ногу хром, – но догнать его не может, а ведь бежит за ним изо всей силы, задыхаясь и падая. Просыпалась и помнила сон до мельчайших подробностей, потому изо дня в день вбивала себе: «Не удержать тебе своего счастья, не удержать». Инстинкт у нее появился прямо звериный. Где какая опасность для их любви – сразу чует. И ведь научилась на девять ходов вперед все продумывать. Да так складно врать – сама себе дивилась. Каждый шаг свой под контролем теперь держала, лишнего слова не проронит. Если люди рядом, она на него и не смотрит, кинет через плечо: «Пранас, зайди ко мне». Только он через порог, она дверь на защелку – ему на шею кидается. Как дитя малое, ноги подожмет, а он носит ее и на ухо песню поет – нашептывает. Очень петь любил и ее заставлял: «Спой мне, спой!» А какая она песенница? Девчонкой в деревне пела, конечно, а после – не до того уж было. Да и боязно: считай, у всех на виду, хоть дверь и на замке, но ведь вокруг глаза, уши, тут уж не до песен. И решили они ту боковушку, где все началось, своей сделать. Благо у нее вход отдельный со двора был. Нашла табличку «кладовая», Пранас ставни на окна изнутри навесил – и все. Стали жить вроде бы своим домом. В обед ему еду носила, да не что ни попадя, а самые любимые его блюда научилась готовить, хоть сама чуть ли не всю жизнь всухомятку питалась. А Пранас так и вовсе сюда перебрался, редко когда домой уходил.
Читать дальше