«Избави меня, Господи, от смерти вечной»,
и гроб медленно понесли к выходу; Матье шел следом, зная, что идет за отцом в последний раз, но слез по-прежнему не было, он поцеловал распятие с набожностью, в которую был бы рад поверить и сам, но только ни отца, ни Бога в распятье он не обрел, а лишь ощутил губами холод металла. Дверцы катафалка закрылись. Клоди прошептала в слезах имя мужа — имя брата своего детства, и Жак Антонетти отправился в последний свой путь в одиночестве, как и заведено в этой деревне, ибо незнакомцы, вышагивающие рядом в его молчаливом ритме, уже не имели для него никакого значения. Соболезнованиям не было конца. Матье машинально отвечал:
— Спасибо,
и рисовал на лице подобие улыбки при виде знакомых лиц. Виржини Сузини выглядела шикарно и так прильнула всем своим телом к Матье, что он почувствовал медленное биение ее насытившегося смертью сердца. Официантки, присев на невысокую каменную ограду, ждали, пока толпа рассосется, потом подошли тоже, и Матье пришлось сделать над собой усилие, чтобы не поцеловать Изаскун в губы. Полчаса спустя у церкви оставалось человек тридцать, и затем все они переместились в дом Антонетти, где сестры Либеро разливали всем кофе, крепкую настойку и угощали печеньем. Разговаривали сначала тихо, затем все громче, потом раздался смешок, и вскоре жизнь вернулась на круги своя — беспощадная и веселая, как это и водится, даже если сами покойники и не должны об этом знать. Матье вышел в сад, держа в руке рюмку настойки. В углу сада, над кучей дров, Виржиль Ордиони пускал струю. Он виновато посмотрел на Матье через плечо своими большими покрасневшими глазами. Ему было неловко.
— Я просто не решился спросить, где уборная. Чтобы твою мать не беспокоить, понимаешь?
Матье подмигнул, дав ему добро. Он боялся неизбежного момента, когда все разойдутся. Ему было страшно остаться с родными, с которыми даже не мог разделить горе, потому что сам его не испытывал. На закате они все пойдут на кладбище, склеп уже будет замурован, они разложат венки и букеты цветов, и это будет единственным, что увидит Матье — цветы и камень, и больше ничего, ни следа от отца, которого потерял, ни даже следа его отсутствия. Может, он и смог бы заплакать, если бы понимал язык символов или если хотя бы мог напрячь свое воображение, но он ничего не понимал, воображение его иссякло, его разум упирался в конкретное присутствие окружающих вещей, чье существование ограничивалось посюсторонним миром. Матье смотрел на море и думал, что бесчувственность его была не чем иным, как неопровержимым симптомом тупости, он был животным, жирующим от стабильного и ограниченного скотского удовольствия, и вдруг почувствовал на своем плече руку; он подумал, что это Изаскун, что она, соскучившись и сочувствуя его одиночеству, вышла к нему в сад. Он повернулся и увидел перед собой Орели.
— Ну как ты, Матье?
Она смотрела на него без упрека, но он опустил глаза.
— Нормально. Мне даже не грустно.
Орели обняла его.
— Да нет, тебе грустно, очень грустно,
и горе, которое Матье так тщетно искал весь день, оказалось вот здесь, в этих самых словах сестры, вдали от ненужных символов и потуг что-то себе вообразить, и оно обрушилось разом, и Матье зарыдал как ребенок. Орели обнимала его, гладила по голове, а потом поцеловала в лоб и заглянула брату в глаза.
— Я знаю, что тебе грустно. Но грустью не поможешь, понимаешь? Не поможешь. Никому. Слишком поздно.
15 июля он получил письмо от Жюдит Аллер, в котором она сообщала, что успешно сдала конкурс на получение почетного ученого звания агреже [24] Ученая степень во Франции и франкофонной Бельгии, дающая право преподавать в средней профессиональной школе и на естественно-научных и гуманитарных факультетах высшей школы.
, она хотела поделиться своей радостью, пусть даже на расстоянии — он может не отвечать — и надеялась только, что Матье счастлив — был ли он счастлив? — Матье таким вопросом и не задавался, и письмо казалось дошедшим до него из далекой галактики, несмотря на то что выглядело странно знакомым — от него смутно веяло какой-то прошлой жизнью. Он сунул письмо в карман и забыл про него, намереваясь откупорить шампанское в честь отъезда Сары. Девушка влюбилась в местного коневода, который предложил ей перебраться жить к нему, где-то в долине Тараво. Коневоду было лет сорок, и всю зиму он отличался подозрительной трезвостью и упорством, с которым в любую погоду преодолевал немалое расстояние, отделявшее бар от его затерявшейся на краю света деревушки. Он устраивался с краю стойки со стаканом газировки и, казалось, впадал в таинственную медитацию. На официанток он не смотрел, не делал поползновений шлепнуть их по заднице, не пытался их рассмешить и даже вежливо отклонял телячьи нежности Анни, и никто не мог понять, в какой именно момент и каким образом он мог завести идиллию с Сарой, которая буквально висела теперь у него на шее и зацеловывала, заставляя пригубить шампанское. Пьер-Эмманюэль пел песни про любовь с комической выспренностью, затем откладывал гитару, принимая очередной бокал, и все ерошил Виржиля Ордиони за волосы, указывая ему на счастливую парочку:
Читать дальше