Менестрель, не обратив внимания на лежавшего у берега человека, прошел было мимо легким шагом и с веселой песней на устах, но Кенелм встал и, протянув ему руку, - сказал:
- Надеюсь, вы не разделяете испуга Макса, встретившись со мной?
- А! Мой юный философ, неужели это вы?
- Если вы называете меня философом, то, конечно, это не я. И, по совести говоря, я уже не тот, кто два года назад провел с вами приятный день на полях Ласкомба.
- Или тот, кто советовал мне в Тор-Эдеме настроить лиру на похвалы бифштексу. Я тоже теперь не совсем тот, чья собака подходила к вам с подносом за лептой.
- Но вы, как и прежде, шагаете по миру с песней.
- Даже и это бродяжничество подходит к концу. Но я потревожил ваш отдых и предпочитаю разделить его. Нам с вами, вероятно, не по пути, а так как я не тороплюсь, мне не хотелось бы утратить возможность, предоставленную мне счастливым случаем, возобновить знакомство с человеком, о котором я часто вспоминал после нашей последней встречи.
С этими словами певец растянулся на берегу, и Кенелм последовал его примеру.
Действительно, в хозяине собаки была заметна значительная перемена: выражение лица и изменившаяся манера держать себя. Одет он был уже не в цыганский наряд, в котором Кенелм в первый раз встретил странствующего певца, и не в тот изящный костюм, который так шел к его стройной фигуре, когда он делал визиты в Лакомбе. На нем была теперь простая и легкая Летняя одежда английского джентльмена, который отправился на продолжительную загородную прогулку. Когда менестрель снял шляпу, чтобы освежить голову прохладным ветерком, на красивом рубенсовском лице его отразилось более строгое достоинство, а на широком лбу - более сосредоточенная мысль. В густых каштановых кудрях на голове и в бороде сверкали две-три серебряные нити. А в его обращении, хотя по-прежнему искреннем, чувствовалось возросшее самоуважение, не надменное, но мужественное, которое идет человеку зрелых лет и прочного положения в жизни, когда он обращается к другому, намного моложе его, по всей вероятности еще не достигшему ничего, помимо случайных привилегий рождения.
- Да, - сказал менестрель, сдерживая вздох, - последний год, когда мой досуг проходил в странствиях, окончен. Я помню, что в первый день, когда мы встретились у придорожного фонтана, я советовал вам, подобно мне, искать развлечений и приключений странника-пешехода. Теперь, когда я вижу вас, очевидно джентльмена по рождению и образованию, все еще путешествующего пешком, мне кажется, что я обязан сказать: "Довольно с вас! Бродячая жизнь имеет не только приятные стороны, но и опасности. Прекратите ее и перейдите к оседлому существованию".
- Я и думаю это сделать, - лаконично ответил Кенелм.
- Вот как! Какой же профессии вы собираетесь себя посвятить? Военной, юридической, медицинской?
- Нет.
- А, стало быть, вы женитесь! Прекрасно, дайте мне вашу руку! Значит, вы наконец обрели интерес к юбке и в реальной жизни, а не только на полотне?
- Я заключаю, - сказал Кенелм, оставляя без внимания игривое замечание собеседника, - я заключаю из ваших слов, что вы и сами собираетесь перейти на оседлость благодаря браку.
- Ах, если бы я мог сделать это раньше, я избежал бы многих ошибок и на несколько лет раньше приблизился к цели, ослеплявшей меня сквозь дымку юношеских мечтаний!
- Какая это цель - могила?
- Могила? Нет, как раз то, что не признает могилы: слава!
- Я вижу, что, несмотря на сказанное, вы все еще намерены странствовать по миру и искать славы поэта.
- Увы! Я отказываюсь от этой мечты, - сказал певец с легким вздохом. Если не совсем, то отчасти надежда на славу поэта отклонила меня от того пути, который судьба и те скромные дары, которыми наделила меня природа, указывали мне как мою настоящую и единственную цель. Но какой странный, обманчивый блуждающий огонь - любовь к стихотворству! Как редко человек со здравым смыслом обманывается насчет своих способностей к чему-либо другому и своих шансов на успех. Но дайте ему упиться чарами стихотворства, как эти чары ослепят его разум, и сколько времени пройдет, прежде чем он убедится, что мир не поверит ему, если он закричит солнцу, луне и звездам: "Я тоже поэт!" А с какой тоской, точно душа расстается с телом, приходит он наконец к пониманию, что, прав он или прав мир, - результат один. Кто может защищать свое дело перед судом, который отказывается его выслушать?
Это было сказано с таким сильным и с таким мучительным волнением, что Кенелм, из симпатии к хозяину собаки с подносом, почувствовал, будто у него самого душа расстается с телом. Но Кенелм был таким своеобразным существом, что, видя воочию страдания ближнего, он сам сострадал вместе с ним. И хотя стихотворство было совсем не тем, чем желал бы заняться Кенелм Чиллингли, его душа невольно устремилась на поиски доводов, которые могли бы смягчить горечь поэта.
Читать дальше