В анализе и в изображении распада Прусту и Джойсу нет равных, за исключением, быть может, Достоевского и Петрония. Оба объективны в своей трактовке, у обоих классические приемы литературной техники, при всем их романтизме. Они натуралисты и представляют нам мир таким, каким они его видят; они ничего не говорят о причинах и не делают из своих открытий никаких выводов. Они пораженцы, люди, бежавшие от жестокой, пугающей, отвратительной действительности в мир ИСКУССТВА. Дописав последний том с его памятным трактатом об искусстве, Пруст возвращается на свое смертное ложе, чтобы переработать страницы об Альбертине. Этот эпизод – сердцевина и наивысшая точка его великого произведения. Именно он образует арку над входом в Ад, в который спустился зрелый Пруст. Потому что если бы он, зайдя еще дальше в лабиринт, бросил взгляд на то, что оставил позади, он должен был бы увидеть в фигуре женщины свой образ, в котором вся жизнь отразилась, как в зеркале. Это был образ, который мучил его и лгал ему каждым своим пятнышком, потому что автор проник в преисподнюю, где нет ничего, кроме теней и искажений. Мир, от которого он ушел, был мужским миром в процессе распада. Альбертина – это ключ, единственная нить в его руке, и эту нить, несмотря на все муки и горечь познания, он хочет удержать, не дать ей ускользнуть, ибо при ее помощи пробирается сквозь путаницу нервов, сквозь обширный подземный мир памятных чувств, в котором он слышит биение сердца, но не понимает, откуда оно идет и что означает.
«Гамлета» называли воплощенным сомнением, «Отелло» – воплощенной ревностью, и так оно, вероятно, и есть, но – эпизод с Альбертиной, созданный после промежутка в несколько столетий вырождения, представляется мне бесконечно более углубленным и сложным драматургическим анализом сомнения и ревности, чем «Гамлет» и «Отелло», а драмы Шекспира по сравнению с ним напоминают слабые наброски, которые позднее приняли форму и размеры огромной фрески. Ужасающие конвульсии сомнения и ревности, доминирующие в произведении, есть отражение той невероятной по напряженности борьбы с Судьбой, которая характеризует всю историю Европы. Сегодня мы видим вокруг себя тысячи Гамлетов и Отелло – таких Гамлетов и Отелло, какие и не снились Шекспиру: он вспотел бы от гордости, если бы мог встать из гроба. Тема сомнения и ревности, если оценивать только наиболее заметные ее аспекты, в действительности являет собой лишь отражение темы, намного более значительной, более сложной и разветвленной, которая обрела силу и замутненность , если можно так выразиться, в промежутке между Шекспиром и Прустом. Ревность – это маленький символ той борьбы с Судьбой, которая проявляет себя через сомнение. Яд сомнения, самоанализа, совестливости, идеализма, переливаясь в область секса, развивает удивительную бациллу ревности, которая, это ясно, будет существовать всегда, но которая в прошлом, когда жизнь шла интенсивно, занимала свое место и выполняла свою роль и свою функцию. Сомнение и ревность – те точки сопротивления, в которых великие люди оттачивают свою силу и созидают из нее свое возвышающееся сооружение, свой мужской мир. Сомнение и ревность превращаются в амок, потому что тело разрушено, дух ослаблен, а душа теряет свободу. И тогда микробы принимаются за свою опустошительную работу, и мужчины больше не знают, дьяволы они или ангелы, нужно избегать женщин или боготворить их, и есть ли гомосексуализм зло или благо. Сосуществование самых диких проявлений жестокости с безвольной уступчивостью приводит к конфликтам, революциям, всеобщей резне – из-за пустяков, из-за ничего . К примеру, как в последней войне. Утрата сексуальной полярности – лишь неотъемлемая часть более значительного распада, проявление духовной гибели, совпадающее с исчезновением великих людей, великих дел, великих причин, великих войн и так далее.
В том-то и состоит значение эпического произведения Пруста, что в эпизоде с Альбертиной перед нами проблема любви и ревности, изображенная в гаргантюанской манере; болезнь приобретает всеобъемлющий характер, раскрывая себя через извращение пола. Великие шекспировские драмы были всего лишь знамением недуга, который тогда только начинал свой ошеломляющий путь; в эпоху Шекспира он еще не вторгся во все пласты жизни и мог быть предметом героической драмы. Существовал человек, и существовала болезнь, и конфликт становился материалом для драмы. Теперь яд находится в крови. Для таких, как мы, пожираемых вирусом, великие драматические темы Шекспира не более чем хвастливая риторика, нечто вроде карточных домиков. Впечатление от них равно нулю. Нам сделали прививку. Но, читая Пруста, мы чувствуем изнашивание героического, исчезновение конфликта, капитуляцию, все сущее становится тем, что оно есть.
Читать дальше