Какие я вижу лица! В них ни тоски, ни мученья, ни страданья. Такое ощущение, что бреду в затерянном мире. Виденное мною годы назад на журнальных обложках я наблюдаю теперь вживую. Особенно женские лица. Это сладостное, вялое, девственное выражение лица американской женщины! Столь гнилостно сладкое и девственное! Даже у шлюх вялые, девственные лица. Они в точности соответствуют названиям книг и журналов в продаже. Победа редакторов и издателей, дешевых иллюстраторов и изобретательных нетитулованных дворян от рекламы. Никакой неподатливости потребителей. Всё – раз плюнуть. Палм Олив, Отец Джон, Экс-Лакс, Перуна, Лидия Пинкэм [168]– вот кто победил!
Лицо американской женщины – показатель жизни американского самца. Секс либо от шеи и выше, либо от шеи и ниже. Ни один американский фаллос не добивает до средоточия жизни. И потому вот нам роскошная бурлескная королева с райски красивым телом богини и умственным развитием восьмилетнего ребенка, если не младше. На каждой бурлескной сцене стайка шикарных нимфоманок, возбуждающих и остужающих по своему изволенью; они корчатся и извиваются перед скопищем умозрительных мастурбаторов. В целом свете не отыщется таких тел, ничего сравнимого с их сугубо физической красотой и совершенством. Но вот были б они безголовые! Эта вот голова, это сладкое, девственное личико – душераздирающи. Эти лица – как новые монеты, никогда не бывшие в обращении. Каждый день чеканят свежую партию. Они громоздятся, заваливают собой хранилища казначейства. А снаружи хранилища стоят голодные толпы, ненасытные толпы. Весь мир перетрясли, переплавили все до единого наличные слитки золота, чтобы отлить эти сверкающие новые монеты, но никто не знает, как вбросить их в оборот. Вот она, американская женщина, погребенная в хранилищах казначейства. Мужчины создали ее по образу и подобию своему. Она стоит своего веса в золоте – но никто не может до нее добраться, прибрать к рукам. На монетном дворе лежит она, лицо ее сияет, но чистое золото ее никому не приносит пользы.
Забредаю в сигарный магазин купить сигарету, какую не слишком рекламируют, – от этого, разумно предполагаю я, она придется мне по вкусу больше прочих. Вижу книжные стойки, набитые лучшей мировой литературой: тома Гёте, Рабле, Овидия, Петрония и пр. Кому-то может показаться, что у американцев вдруг развился потрясающий вкус на классику, что за одну ночь они вдруг стали культурными людьми. Да, может – если у этого кого-то заложило уши или глаза склеились. Кто-то мог бы вообразить, что этот напыщенный набор впечатляющей литературы – признак пробуждения. Но для этого нужно быть мечтателем и никогда не ходить в кино, не читать газет.
Ни у чего тут не учуешь подлинного запаха, подлинного вкуса. Все стерилизовано и укутано в целлофан. Единственный запах, признаваемый и принятый как таковой, – изо рта, и все американцы страшатся его до ужаса. Перхоть, может, и миф, а вот запах изо рта – быль. Это подлинная вонь духовного разложения. Американское тело, когда оно умерло, можно помыть и опрыскать; некоторые трупы являют даже выраженную красоту. Но живое американское тело, в котором гниет душа, пахнет скверно, все американцы это знают, и потому любой предпочитает быть одновременно стопроцентным американцем уединенно и припеваючи, но не жить бок о бок с остальным племенем.
От радио, телефона, толстых газет, стакана воды со льдом почти невозможно увернуться. В гостинице, где я остановился, не нужен будильник, потому что каждое утро, в семь тридцать ровно, мне на пол с грохотом швыряют завтрак. Он приходит как почта, только с шумом. «Континентальный» завтрак – кофе в вакуумированной бутылке, масло в картоне, сахар в бумаге, сливки в запечатанном флаконе, джем в маленькой баночке и рогалики в целлофане. Такого континентального завтрака отродясь не видывали на Континенте. Есть в нем одно отличие от любого завтрака, подаваемого на Континенте, – он бесчеловечен! И хотя живал в паршивейших гостиницах, какие найдутся в Париже, я никогда не ел завтрак из обувной коробки под электрическим светом и под радио, вопящее во всю мощь.
Чиркну спичкой – и прочту: «Экс-лакс не вызывает привыкания» – или какую-нибудь подобную нелепую бессмыслицу, обеспечивающую старательных имбецилов насущным заработком. Идет по коридору женщина, смахивающая на Кэрри Нейшн [169], и говорит горничной: «Положите дополнительный рулон туалетной бумаги мне в ванную комнату, пожалуйста». Вот так вот. В магазине читаю название книги: «Евреи без денег» [170]. Лифтеры смотрятся лощеными, безупречно одетыми и умными – умнее и безупречнее управляющего гостиницей. Чтобы добыть свежее полотенце, довольно нажать кнопку и потянуть. Хочется чего-то, не важно, чего именно – пианино, саквояж, пожарного, – достаточно снять трубку и попросить. Никому и в голову не придет спрашивать, зачем вам то или это. Я весь день брожу по улицам, но не вижу ни единого места, где присесть, – в смысле, ни единого места, где было бы уютно. У меня на стене фотография стула в саду Тюильри, стула, сфотографированного моим другом Брассаем [171]. По мне – это поэзия. И я уже не вижу плетеного из проволоки стула с дырами в сиденье, а вижу пустой трон. Будь оно по-моему, я бы чеканил этот стул – пустое сиденье – на каждом серебряном долларе. Нам надо где-то присаживаться, отдыхать, созерцать, знать, что у нас есть тело – и душа .
Читать дальше