Ещё помнила девочка, как они с мамой ходили с санками и с ведром и бидончиком на Неву, к проруби, за водой. Она помнила, что в одном месте на проспекте на боку лежал трамвай — большой, заиндевевший, присыпанный снежком трамвай с прижатой к крыше дугой и заиндевевшими колёсами. «Что это с трамваем? — спросила девочка. — Он что, спит?» — «Да, — сказала мама. — Он как наша соседка: она легла спать и не проснулась». — «Почему наша соседка не проснулась?» — спросила девочка. «У неё уже не было сил проснуться, — сказала мама, — и она замёрзла».
Возле проруби было очень скользко от расплескавшейся и сразу же замёрзшей воды, и мама говорила: «Сюда надо приходить на фигурных коньках, а не в ботах». Хорошо было, когда лёд присыпало свежим снегом, тогда никто не поскальзывался, и не падал, и не ронял в прорубь своего ведра. Одна бабушка уронила в прорубь свой бидончик и заплакала, и мама ей сказала: «Не надо плакать, вот, возьмите наш, у нас дома есть ещё один». — «Я вам непременно верну, — сказала эта бабушка. — Мы ведь ещё и не раз с вами здесь встретимся».
Но девочка больше никогда не видела этой незнакомой бабушки, потому что вскоре мама, вернувшись с работы, сказала, что ей поручили вывезти из Ленинграда по Ледовой дороге ребят и что нужно немедленно готовиться в дорогу. «Я возьму с собой Машу», — сказала девочка. «Нет, — сказала мама, — Маша останется дома!» Девочка заплакала — так ей не хотелось расставаться с Машей. «Твоя Маша займёт много места, — сказала бабушка, вытирая у неё слёзы, — и в машине не хватит места какому-нибудь мальчику или девочке. Пусть Маша остаётся с нами. Нам она будет напоминать о тебе, хорошо?» — «Хорошо», — согласилась девочка.
Она запомнила ту ночь: мокрый снег, который залетал под платок и залеплял глаза, взрывы бомб впереди, завывание мотора, плач какого-то мальчика, шёпот мамы: «Потерпите, ребята, уже недолго осталось, а когда мы приедем, то всех вас напоят сладким горячим чаем». А вот что было дальше, девочка не помнила, не помнила, как они ехали в поезде и как оказались в городе Мышкине на Волге. Всё это время она болела, у неё был сильный жар, воспаление лёгких.
Весну в Мышкине она уже помнила: ледоход на Волге и жеребёночка, которого звали Гришкой и который скакал по двору детдома и брыкался. Ещё она помнила, как они собирали подснежники и ландыши. Помнила полёт ласточек и их гнёзда под крышей. А ещё она помнила, как все детдомовские дети спрашивали: «А почему город прозвали Мышкин?» и пели: «Мышкин, мышка, мышка-норушка, отзовись, откликнись из своей норушки, где твои детки кушают котлетки».
Но девочка не помнила того, что помнила мама. Она просто не могла это помнить, потому что она не знала этого: в ту первую весну в Мышкине и в первое лето все детдомовские ребята не могли согреться, они всё кутались, летом не расставались с тёплыми шапками и ёжились даже на солнцепёке.
В детдоме мама работала воспитателем. «Ты знаешь, — сказала она однажды девочке, — в нашем детдоме очень много детей. Их папы на фронте, а мамы остались в Ленинграде. Чтобы им не было обидно, не называй меня при всех мамой, а ещё лучше вообще не называй пока меня мамой, а называй так же, как все, — Екатериной Сергеевной, хорошо?» «Хорошо», — сказала девочка, но часто, очень часто потом ей казалось, что мама совсем забыла про неё, и ей хотелось плакать, глядя, как её мама ласково гладит головки других детей и как те прижимаются к её маме, а чтобы не заплакать, она шла со всеми и вместе со всеми прижималась к своей маме.
А когда она видела, как мама утешает кого-нибудь, кто разбил себе нос или ободрал колено, ей тоже хотелось рассадить себе колено, и она начинала носиться по двору, толкать детей и один раз так толкнула мальчика, что тот упал и заплакал, и мама наказала её, поставив в угол. Ах как было обидно стоять в углу! Она стояла в углу совсем одна и, не стесняясь, плакала навзрыд, когда пришла мама. Она подошла и стала рядом, положив руку ей на голову: «От бабушки и дедушки уже три месяца нет писем. Наверное, они погибли...»
Читать дальше