Можно найти и русские реминисценции, но уже не без труда. В одном из первых разсказов Набокова «Месть» (1924) в сжатой до схемы форме дается тема ревности в последней стадии. Там, как и здесь, ученый изобретает профессиональный и оригинальный способ убить жену: в «Мести» профессор-биолог подкладывает ей в постель скелет вместо себя и она умирает от испуга; в «Лауре» профессор-невролог как будто переходит от опытов над собой к методическому уничтожению распутной жены, которая умирает «потрясающей смертью» (карт. 61 и 113–114). Правда, в раннем разсказе, в отличие от позднего романа, жена невинна: она мистичка, а не пошлячка; ее муж, как и Отелло, – жертва мистификации, а не одной только ревности. В названиях картин деда Флоры «Апрель в Ялте» и «Старый мост» завсегдатай книг Набокова узнает «Весну в Фиальте» и любимое его стихотворение тех же лет «Ласточка» (из «Дара»: «Однажды мы под вечер оба / стояли на старом мосту…»). Губерт Губерт умирает в лифте, который «надо надеяться, шел вверх», и тут можно вспомнить одно намагниченное место в «Защите Лужина», где домашний гидравлический лифт, доставив куда нужно француженку Саши, возвращался пустой: «Бог весть, что случилось с ней, – быть может, доехала она уже до небес и там осталась». Транзитное заглавие неоконченного романа, как уже сказано, отсылает к зашифрованной фразе из «Приглашения на казнь». Голос за кадром – вернее, «скользящий глаз» – походит на якобы первое повествовательное лицо «Соглядатая» и начала той же «Весны в Фиальте». Даже идея автогипнотического избывания своего тела встречается в странном и замечательном маленьком стихотворении 1938 года, где загадка бытия разрешается во сне: «Решенье чистое, простое. О чем я думал столько лет? Пожалуй, и вставать не стоит: Ни тела, ни постели нет».
Все это напоминает стратагему Набокова в последнем изданном им романе, который открывается перечнем сочинений повествователя, отличающихся от книг автора изощренной трансформацией названий и смещением хронологии. Азартный соблазн (которому не должно поддаваться) понукает попытаться отыскать на этих карточках следы всех его главных книг, хотя бы по списку из «Арлекинов». Иногда даже кажется, что «Лаура» задумана отчасти как последний смотр его «арлекинам», перед тем как их угонят в степь [79] См. последнее стихотворение Набокова, 1 октября 1974 г.: «Ах, угонят их в степь, Арлекинов моих, / в буераки, к чужим атаманам….»
. На такой сводный парад выводит перед смертью старые свои темы и образы Севастьян Найт в своей прощальной книге.
В предлагаемом читателю переводе, как, впрочем, и в оригинале, немало сучков; есть и задоринки. Нельзя сказать, как в одном примере у Даля, что «книга написана переводчивым языком». Например, некоторым английским наименованиям и глаголам из половой номенклатуры нет русских соответствий, потому что многое из того, что пристало современному английскому языку, или прямо отсутствует, или неудобно в печати на русском (который не нам современник).
Уже самое название книги – The Original of Laura — ставит перед русским переводчиком почти неодолимое препятствие. Конечно, верхоглядный перевод был бы наивен: определенный артикль имеет и сообщает существительному имени смысл, отдаленно соответствующий русскому указательному местоимению, и во всех напрашивающихся вариантах, например «Подлинник Лауры» (как часто писали в журналах), этот важный оттенок пропадает. Предложенная в свое время Дмитрием Набоковым формула, которую я принял, благодаря добавленному притяжательному местоимению отчасти восполняет потерю – правда, за счет некоторого смещения акцента. С другой стороны, записанный текст не позволяет с уверенностью сказать, что собственно значит это заглавие, кто или что разумеется под оригиналом: та ли, с которой образована Лаура (т. е. Флора), тот ли роман, внутри которого помещается другой, под названием «Моя Лаура», или нечто третье, чего мы не знаем и никогда, вероятно, не узнаем.
Но главная препона в другом. «Flora» и «Laura» в произношении разнятся только начальным, по-английски очень нешумным «ф», в прочем же совершенно созвучны. «Лаура» выдвигается из Флоры как складная подзорная труба, как Лара из Клары или Элла из Бэллы. Назвать слепок героини книги Лаурой значит оборвать тесную, рифмованную связь между именами (а есть еще и Кора, служанка Флоры, и, конечно, платоническая Аврора).
Во Флоре «все должно быть размыто, даже самое имя ее, которое как будто для того и выдумано, чтобы сказочно удачливый художник мог из него выделать другое» (карт. 43). К петрарковой Лауре, «в сияньи добродетелей ея», как и к пушкинской, которой «двух любить нельзя» одновременно, наша – сколько можно судить по карточкам на руках – кажется, не имеет непритянутого отношения [80] Впрочем, не имея всей книги, нельзя утверждать и этого. При желании можно было бы указать, с одной стороны, на соположение поэтического предмета или предлога с оригиналом; на сквозную тему метаморфозы (особенно преследуемой Дафны – в лавр ); и на любимую Петраркой игру имени (Laura – l’aura – l’auro), сходным образом подобранную и здесь (Flora – Laura – L’Aurora); а с другой – у той, кого Гуан зовет «моя Лаура», постоянно бывают отнюдь не каменные гости.
. Разве что Филипп Вайльд, если б знал Пушкина, мог бы сказать любовнику жены и автору романа о ней: «Твоя красавица не дура. / Я вижу все и не сержусь. / Она прелестная Лаура, / Да я в Петрарки не гожусь».
Читать дальше