Последнее слово Цесарио:
"Я считаю, черт ее уже побрал".
По меньшей мере остается спорным, объяснима ли существующая тяга к эскизности личными недостатками. Вопрос об умении, профессионализме рано или поздно превращается для всякого, кто жертвует ему свою жизнь, в вопрос о праве; это значит: профессиональная забота исчезает за нравственной, соединение их, по-видимому, и порождает художественность, и потому никто не может повторить то, что восхищает его у древних; в лучшем случае он может сделать это, но не исполнить, а тот, кто делает больше, чем ему по плечу, попросту халтурщик. Так, могут быть времена, когда только халтурщики отваживаются на завершенность. Пока еще дело не зашло так далеко. Например, католик, который может считать, что он находится в сомкнутом строю, имеет, конечно, дозволение на завершенность; его мир завершен. Позиция же большинства современников, мне кажется, выражается вопросом, и форма вопроса, пока нет полного ответа, может быть только временной; и пожалуй, единственный облик, который он с достоинством может носить, - это действительно фрагмент.
Cafe Odeon
Дискуссия со студентами двух институтов. Зал оказывается слишком малым, мы тащимся через город, чтобы устроиться в кафе побольше для допроса и суда, и я не хочу скрывать, что подобный наплыв, что бы ни случилось, в равной мере поражает и радует как признак интереса. Вскоре обнаруживается, что и студенты ожидают: спектакль даст решение. Так всегда существует потребность в руководстве. А если решение будет дано? Например, такое: идите и раздарите все, чем вы владеете, откажитесь от ваших привилегий, выходите и делайте то, что Франциск * делал. Что произойдет? Ничего. Что мы выиграли бы? Известно: автор явно христианин. Прекрасно с его стороны; в остальном же это, разумеется, его дело. И действительно - это так! Решение всегда наше дело, мое дело, ваше дело. Генрик Ибсен сказал:
"Я здесь, чтобы спрашивать, а не отвечать".
Как автор пьес я считал бы свою задачу выполненной, если бы в моей пьесе когда-либо удалось так поставить вопрос, чтобы зрители с этого часа не могли больше жить без ответа - без своего ответа, своего собственного, который они могут дать только своей жизнью.
Всеобщее требование ответа, звучащее подчас таким упреком, а подчас так трогательно, - возможно, оно все же не настолько честно, как считает сам требующий. Всякий человеческий ответ, коль скоро он выходит за рамки личного ответа и претендует на всеобщую значимость, будет уязвим, это мы знаем, и в этом случае удовлетворение, которое мы находим в ниспровержении чужих ответов, состоит в том, что мы по крайней мере забываем о вопросе, досаждающем нам; это может означать: мы вовсе не хотим никакого ответа, мы хотим лишь забыть вопрос.
Чтобы не нести ответственности.
Набросок письма
Вы пишете мне как немец, как молодой обер-ефрейтор, который был под Сталинградом, и притом очень язвительно; вас возмущает, что пощаженный иностранец пишет о смерти.
Что я могу вам ответить?
Вы правы, я никогда не видел, как гибнет солдат, и, как вы знаете из небольшого предисловия, у меня не было недостатка в собственных сомнениях типа: подобает ли нам вообще высказываться. Маленьким мальчиком я должен был положить моей бабушке в открытый гроб гвоздику, мне было противно, и большее впечатление произвела на меня умирающая лошадь, лежавшая однажды перед нашим домом; позже, когда я был в вашем возрасте, я стоял перед оцинкованным гробом молодой женщины, которую любил, - кстати, она была немкой, и воспоминание о ней, которой я был стольким обязан, меня часто отделяло от тех, кто ненавидел немцев. Все это и многое другое, согласен, было лишь зрелищем смерти, или, как вы весьма насмешливо характеризуете, простым спектаклем. Я спрашиваю себя, что бы это изменило, если бы я мог видеть, как падает солдат; для меня, пережившего его, это опять-таки было бы только зрелищем, и я, как вы мне доказываете, снова ничего бы не пережил. Однажды я стоял перед детской кроваткой совсем маленького ребенка, который ночью задохнулся, а на улице было великолепное утро, и я должен был удерживать молодую мать, безнадежно пытающуюся разбудить его, трогая за голубоватые ручонки. Или: мы стояли после войны на вокзале, зачерпывали чай и раздавали его скелетам, возвращавшимся из немецких лагерей; как и следовало ожидать, они не могли удержать в себе теплого чая, и он сразу же вытекал из них; можно было бы рассказать и еще многое другое, что я считаю переживанием. Но это ничего не изменит: в чем-то вы все равно правы. Есть еще другая сторона смерти, необычная, которую показывает только война: мне не пришлось стрелять, и, может быть, в этом и состоит то решающее, что вы пережили, что вы по-другому пережили.
Читать дальше