Вдруг он спросил:
– Как вас зовут?
Тот засмеялся, радуясь, что утоляет голод.
– Отец неизвестен, – отвечал он, – фамилия та же, что и у матери; вы, вероятно, ее еще не забыли. А вот имен целых два – между прочим, они мне вовсе не пристали: Филипп-Огюст.
Аббат побледнел, горло его сжалось. Он спросил:
– Почему вам дали эти имена?
Бродяга пожал плечами.
– Вы могли бы догадаться. Покинув вас, мамаша хотела уверить вашего соперника, что я его сын, и он ей более или менее верил, пока мне еще не было пятнадцати лет. Но тут я стал слишком уж похож на вас. И он, мерзавец, от меня отказался. Так вот, мне дали его имена: Филипп-Огюст; и если бы я имел счастье не быть ни на кого похожим или просто быть сыном какого-нибудь третьего, неизвестного прохвоста, то сегодня я звался бы виконт Филипп-Огюст де Правалон, с некоторым запозданием признанный сын сенатора и графа той же фамилии. Сам же я окрестил себя Невезучим.
– Откуда вы все это знаете?
– Да ведь при мне бывали объяснения, и крепкие, черт возьми, объяснения! Ого, было где поучиться жизни!
Нечто более тягостное, более мучительное, чем все, что аббат уже перечувствовал и перестрадал за последние полчаса, теперь удручало его. Он испытывал что-то вроде удушья; оно подступало к горлу, усиливалось и в конце концов могло его убить; и происходило это не только оттого, что он слышал, а скорее от тона каким все было сказано, и от вида отвратительной, жульнической физиономии, подчеркивавшей смысл произнесенных слов. Между этим человеком и собою он уже ощущал грязь той моральной клоаки, которая для некоторых душ равносильна смертельному яду. И это его сын?! Он еще не мог поверить. Он желал доказательств, всяческих доказательств; он желал все узнать, все услышать, все принять, все претерпеть. Он снова вспомнил об оливковых деревьях, окружавших его дачку, и вторично прошептал: «Помоги мне, господи!»
Филипп-Огюст доел суп и спросил:
– Больше ничего не будет, аббат?
Так как кухня помещалась вне дома, в отдельной постройке, и Маргарита не могла слышать оттуда голоса кюре, то в случае надобности он вызывал ее несколькими ударами в китайский гонг, висевший на стене за его спиной.
Итак, он взял обтянутый кожей молоток и несколько раз ударил по металлическому диску. Послышался звук, сначала слабый, потом он усилился, прояснился и стал дрожащим, резким, страшно резким, раздражающим, ужасающим воплем потревоженной меди.
Появилась служанка. Лицо ее было мрачно, она гневно поглядывала на мауфатана, словно чуя инстинктом верной собаки свалившееся на хозяина несчастье. В руках она держала жареную зубатку, от которой шел вкусный запах топленого масла. Аббат ложкой разрезал рыбу вдоль и предложил сыну спинную часть.
– Это я только что поймал, – сказал он, и над его отчаянием всплыл остаток гордости.
Маргарита все не уходила.
Священник сказал ей:
– Принесите вина. Хорошего вина, белого корсиканского.
У нее чуть не вырвался жест возмущения, и ему пришлось строго повторить:
– Ну! Две бутылки.
В тех редких случаях, когда аббат угощал кого-нибудь вином, он разрешал бутылочку и себе.
Филипп-Огюст проговорил, сияя:
– Здорово! Чудная идея. Давно я уже так не ел.
Служанка вернулась через две минуты. Аббату они показались долгими, как вечность: ведь теперь его томило желание все узнать, пожирающее, как адский огонь.
Бутылки были откупорены, но служанка все еще стояла, уставившись на чужого.
– Оставьте нас, – сказал кюре.
Она притворилась, будто не слышит.
Он повторил почти грубо:
– Я вам велел оставить нас одних.
Тогда она ушла.
Филипп-Огюст ел рыбу с торопливой жадностью, а отец разглядывал его с ужасом, все более и более изумляясь низости, постепенно открывавшейся ему в этом, столь похожем на него лице. Аббат Вильбуа подносил к губам маленькие кусочки, но они застревали у него во рту, не могли пройти в горло, сдавленное спазмой, и он подолгу жевал пищу, выбирая среди всех вопросов, приходивших ему на ум, тот, на который ему хотелось скорее получить ответ.
Наконец он прошептал:
– От чего она умерла?
– От грудной болезни.
– Долго она хворала?
– Года полтора.
– Отчего это с ней случилось?
– Неизвестно.
Они замолчали. Аббат задумался. Его мучило множество вопросов, на которые хотелось получить ответ: ведь он ничего не слышал о ней с самого дня, когда чуть не убил ее. Конечно, он и не хотел слышать, потому что сознательно бросил ее в могилу забвения вместе со своими днями счастья; но теперь, когда она умерла, в нем родилось вдруг жгучее желание, ревнивое, почти любовное желание узнать все.
Читать дальше