Летом, которое затрагивает даже октябрь, торговцы Фрэнчайза опускают навесы над своими лавками, и на широкий, слепящий от яркого света тротуар ложится почти сплошная зубчатая полоса тени, слившаяся сейчас с удушливой тенью в палатке, где я лежал, утолив жажду воспоминаниями, а в них я нерешительно, со страхом дважды посмотрел в обоих направлениях и, перейдя опасную улицу, скрылся в густой зелени колледжа. Под величавыми аркадами вязов и более горизонтальных ветвей дубов и темно-пунцовых лесных буков казалось, что ты находишься под водой, а мы, студенты, словно вытянутые преломлением света, как бы молча плаваем в ней. В этом свете аквариума учебные здания выглядели гипсовыми храмами, спущенными на землю в качестве украшений с прочными стенами и нарисованными окнами; особенно поддельным выглядело здание гуманитарных наук. Затем колесо погоды в Северной Америке поворачивалось и наступали перемены: вязы становились золотыми, листья опадали, впуская небо, и их жгли большими кучами, за которыми следила команда дворников из седеющих «городских», пожиравших глазами наших девочек. Осенний аромат этого дыма одолевал едкие выбросы бумажных фабрик и напоминал молодому Феликсу, как женщины его деревни расчищают заросли, чтобы посеять маниоку и маис. Они с песнями подрезают и выкорчевывают поросль, дружно нагибаясь до земли под африканским небом, безмерность которого слегка сродни безмерности неба над фермерскими хозяйствами и домами преподавателей на главной улице в викторианско-готическом стиле, с изгородями и лужайками перед ними. Над серебристыми силосными башнями и рядами початков кукурузы, над лугами, усеянными тучными коровами, платиновые облака наползают друг на друга в победоносном, насыщенном влагой изобилии. В Африке облака бегут как стада диких зверей, растянувшись серой вереницей, вечно спеша куда-то, над этой везде бедной саванной. Затем карусель времен года снова повернулась, и в воздухе появился огонь, а все листья облетели — все стало черным и белым, черные ветки на белесом небе, черные люди на белой земле, и Кэнди ждала, ждала своего Счастливчика у темного, как вход в пещеру, входа в Ливингстон-Холл в красном, словно рождественская лента, вязаном шарфе, подчеркивавшем снежную белизну ее волос. Шарф этот связала ее мать вместе с такими же красными варежками, которыми Кэнди держала свои тетради землистого цвета и большой учебник по экономике в скользкой голубой обложке, прижав их к груди, будто согревая. Повсюду был снег, превращавший действительность в мираж, приподнимавший все в глазах Счастливчика, от чего автомобили пели, крутя цепи, а подоконники опускались до уровня земли. Это был действительно другой мир, породивший другую расу людей, которые весело перекликались в этой призрачной стихии, сквозь эту звездную кашу. И пригоршня этих крошечных льдистых перышек обожгла сейчас его лицо, растаяла на губах и раскрыла его горло, так что он смог произнести Шебе слова любви. Обменявшись с ним поцелуем, Кэнди спешила втащить его в пещеру, где радиаторы беспечно исторгали в воздух тепло, противостоя холоду, входившему с ними в двойные двери, а застланный линолеумом пол был грязным от принесенного ногами тающего снега и попавших сюда продуктов бумажного производства — спичек, оберток от жевательной резинки, маленьких красных ленточек, которые снимают с пачки сигарет, чтобы ее открыть, и пестрого мусора.
Должно быть, я задремал. Когда я очнулся, голова Шебы тяжелым грузом лежала на моем усыпанном песком животе, а мне привиделось, что на коленях у меня лежит учебник по экономике, раскрытый на суровом лице Адама Смита или на диаграмме снижения покупательной способности гульдена после 1450 года. Через несколько минут лекция окончится, и я смогу выпить дневную кружку пива в кафе «Бэджер». В кварталах, окружающих студенческий городок, были закусочные, кафе-мороженое и бары; мы собирались там, в этих островках тепла среди океана холода, — Кэнди, я и ее друзья, — и беседовали. Среди ее друзей было немало американских негров, которых тогда начали называть афроамериканцами, — Кэнди принадлежала к тем белым женщинам, которые не могли оставить без внимания черных мужчин. На этих женщинах не лежит отпечатка Каина или Хама, — просто хромосома авантюризма сексуально влечет их к черному телу. В детстве Кэнди ее родители держали цветных поварих и горничных, и девочка чувствовала себя в большей безопасности, более обласканной возле этих грузных, читающих наставления мамушек с руками в муке, чем в вылизанных до смешного комнатах за пределами кухни. Было это в Чикаго, а приблизительно в ту пору, которую в Африке называют первым пачканьем женщины, отец Кэнди перевел свое страховое агентство в Ошкош. Чикагское изобилие черных сократилось до горстки рабочих бумажных фабрик далеко от центра, бывших рабов, не добежавших до Канады. А в белом Фрэнчайзе черные лица могли принадлежать только студентам колледжа Маккарти — это были развязный, с кожей кофейного цвета Малыш Барри из Каламазу; обращенный в мусульманство, очень черный Оскар Икс с южной стороны Чикаго; тихий, цвета корицы с имбирем Репа Шварц из местечка вверх по реке от восточной части Сент-Луиса. В наш никак не оформленный кружок входили еще Мед Джабвала с острой бороденкой и вибрирующим женским голосом и близорукая, хорошенькая Уэнди Миямото из Сан-Франциско, получавшая самые высокие оценки на всех экзаменах и редко произносившая хоть слово. В колледже был даже индеец из Дакоты по имени Чарли Хромой Бычок, который ходил в подбитых мехом наушниках и участвовал в бросках в соревнованиях по легкой атлетике; он иногда садился за наш стол, но не любил нас. Он вообще никого не любил, шагая по заснеженным диагоналям наших троп с застывшей гримасой на лице — рот словно горестный рубец от удара ножом, глаза маленькие, как смородины. Эти не вполне американцы крайне интересовали меня. Но в обстановке безумно раздражающего хлопанья створок палатки на глупом ветру, доносящегося шарканья стоиков-верблюдов и громких препирательств отчаянно скучающих проводников мои обрывки воспоминаний об этом экзотическом Висконсине казались частью фильмов пятидесятых годов с их тщательно составленным срезом общества, который должен показывать, каким тиглем является Америка, как плодотворна прерия американской добродетели, взращивающая высокую мораль. Праздник по поводу урожая, полученного с этой прерии, отмечался в колледже каждый год в ноябре, когда в День благодарения устраивали игру в футбол против наших архипротивников пьюзеистов-баптистов из университетского поселка, расположенного еще севернее и населенного девственницами и задирами; за четыре года моего пребывания в студентах они четыре раза потерпели поражение: в 1954 году благодаря тому, что был перехвачен пас, в 1955-м — благодаря штрафному удару, в 1956-м — благодаря героической, аритмичной, петляющей, невероятной пробежке парня с соломенными волосами, мгновенно ставшего легендой и на будущий год беззвучно отошедшего в мир иной от лейкемии, и в 1957-м — самым волнующим образом для нас, не гринго [28] Презрительное прозвище американцев.
, благодаря голу, забитому сбоку, в манере сокера, с сорока трех ярдов дегенеративным сыном перуанского генерала, поступившим в эту команду ради возможности гомосексуальных контактов. Сколько воспоминаний! Сколько образовалось в мозгу навсегда закрытых мест! Траханье! Бочонки с пивом! Дружный рев в бетонной чаше, названной стадионом Келлога по имени корпорации-спонсора и непочтительно прозванной Десертной Тарелкой. И вид из верхних рядов сквозь пар от дыхания десятков тысяч этих американских мажореток — ряд с буквой «М» («Дай мне «М»!» — молят они), голые, как зулуски, они призывают победу («Дай мне «А»!») с горящими щеками и, тряхнув грудями, падают на одно колено и выбрасывают вперед руку. Ра-а!
Читать дальше