Неуверенность — вот как определяет Либшер корень неудачи, но хочет, чтобы это поняли в идеологическом, а не в психологическом смысле, не как душевную, а как классовую проблему, как вопрос правильного или неправильного сознания, прочной или колеблющейся позиции. Беда не в недостаточной подготовке, а в недостаточной прочности принципов, в разложении под влиянием эстетических сомнений, что особенно огорчительно и, собственно, непонятно у человека пролетарского происхождения и воспитания.
— Общо, чересчур общо, — бормочет господин Бирт, по виду которого никак не скажешь, что он вообще следит за разговором. Он все время занят непривычным, стесняющим его галстуком. Гримасничает, вертит головой, вытягивает и втягивает шею, проводит пальцем под воротничком, расслабляет узел, затягивает его, поправляет. — Врага — вот чего вам не хватает. А враг-то есть, вы только потеряли его из виду. Наверно, стена слишком высока.
— Человек — нечто большее, чем продукт своего окружения, — говорит Краутвурст Либшеру. — Воспитание — это еще не все, и психика не поддается учету так, как вы полагаете. Будь по-вашему, следовало бы заменить психологов и психиатров социологами. — И добавляет, хотя это не всем понятно: — Тут я должен согласиться с моей женой.
Но она не благодарит его, а выжидательно, по примеру Либшера, смотрит на Тео, считает морщины на его лбу и про себя называет его холодным — как всякого мужчину, который при виде ее не излучает тепла. Как все односторонние люди, не способные понимать чужой язык чувств, она свой считает единственным.
У других так бывает со способами мышления. Об этом и раздумывает Тео, выигрывая время для ответа, каковой, когда он наконец следует, оказывается вопросом, вопросом к Либшеру, который тут же отвечает на него отрицательно.
— Ты никогда не сомневался в правильности какого-либо поручения или решения? — гласит вопрос.
— Что за скучное философствование, — говорит Краутвурст.
— Если бы воспитание сказывалось всю жизнь, не было бы прогресса, — считает фрейлейн Гессе, осмелевшая от алкоголя. — Конечно, многое продолжает влиять, спрашивается только — как. Чтобы не обманывать детей, наши родители расхаживали летом нагишом. В результате все мы страдаем от болезненной стыдливости.
— И это вы называете прогрессом? — возмущенно спрашивает фрау Краутвурст. Она презирает этот синий чулок, потому что как соперницу ее не приходится брать в расчет.
— Я и сейчас не люблю пива, потому что моя мать говорила: кто пьет пиво, может и человека убить, — говорит Ирена со своего наблюдательного пункта и с отвращением думает о бесчисленных гектолитрах, выпитых Паулем в ее присутствии.
— При виде мундира я всегда вспоминаю своего отца, который для воспитания военных в истинно немецком духе рекомендовал ввести школы палачей, — кричит Краутвурст в надежде затеять спор с Либшером, чтобы наконец сказать ему давно заготовленную фразу: «Удачливыми чаще всего называют людей, которые умеют заставить других работать на себя».
Но Либшер не слушает воспоминаний детства, выплеснутых вином и коньяком, он слушает только Тео, пытающегося объяснить господину Бирту, что он, как любой специалист в технической, экономической и всякой иной области, обязан контролировать качество и противиться указаниям, приводящим к снижению качества.
— А на снижение дисциплины тебе наплевать?
— Для профессора спокойствие — первая гражданская обязанность, — говорит Краутвурст.
— Вы разговариваете друг с другом, как враги, — примирительно говорит Бирт. — А ведь хотите вы все одного и того же.
— Как известно, большинство убийств происходит внутри семьи, — восклицает Краутвурст.
— Для ребенка отец, — говорит Тео, — это господь бог, учитель Шульце — это вообще Учитель, и все реки называются Шпрее, и все главы государств — Ульбрихтом, и всякий лес — сосновый. Но когда ты становишься старше, и твой отец уже не всезнающ, и ты уже повидал буковый лес, и слыхал о Волге и Миссисипи, тогда тебе порой хочется и самому что-то решать, у тебя появляется такая штука, как совесть, достоинство, уважение к себе, ответственность, самолюбие или какими там старомодными или нестаромодными словами это ни назвать. И тогда ты чувствуешь себя обязанным исправлять ошибки, если они допущены, и если награждают премиями плохие книги — говорить, что они плохие, во всеуслышание.
— Лучше бы ты, пожалуй, сказал это невропатологу, — говорит Либшер.
Читать дальше