Мы попробовали освистать этих наглецов, но мало в этом преуспели; по-видимому, толпе их поведение не казалось таким уж оскорбительным, и даже в нашем друге, остававшемся все время подле нас, философе с продранными локтями, поступки этих небезызвестных молодых господ не вызывали такого яростного возмущения, какое, должен сознаться, переполняло мою собственную грудь. Он только заметил: "Это же лорд такой-то! Ему все позволено!" - и тут же заговорил о повешенном лорде Феррерсе. Нашему философу эта история была хорошо известна, ровно как и большинству маленького кружка людей, собравшихся вокруг него, и мне кажется, молодым джентльменам должно быть чрезвычайно лестно, что их поступки служат предметом подобных разговоров.
О Курвуазье почти все это время не упоминалось. Мы все, насколько я могу судить, находились в том расположении духа, какое бывает у людей, когда они толпятся в дверях партера перед началом спектакля, рвутся на ревю или ожидают выхода лорд-мэра. Мы расспрашивали стоявших поблизости, много ли они видели казней. Выяснилось, что они повидали их немало, в особенности наш друг-философ, "Насколько сильное впечатление производили на вас эти зрелища?" - поинтересовались мы. Оказалось, что люди оставались совершенно равнодушными и тут же забывали об увиденном. То же самое сказал нам и один фермер, пригнавший свое стадо в Смитфилд; он видел, как вешали человека в Йорке, и говорил об этом очень спокойно и здраво.
Я припоминаю, что у покойного Дж. С. - известного юмориста - был прекрасный рассказ о смертной казни и об ужасе, внушаемом этим зрелищем. После того как Тислвуд и его сообщники были повешены, им по приговору должны были отсечь головы, и палач, со всей торжественностью соблюдая проформу, но мере того как он отрубал головы казненных, поднимал и показывал их толпе, приговаривая каждый раз: "Вот голова изменника!" Когда он поднял первую голову, люди оцепенели от ужаса. Отовсюду послышались возгласы испуга и отвращения. Вторую голову рассматривали с неменьшим интересом, но уже при виде третьей головы возбуждение несколько ослабело. Когда же дошла очередь до последней, палач так неловко поднял ее, что тут же выронил. "Эй, растяпа!" - завопила толпа, и от общего напряжения не осталось и следа.
Наказание превратилось в забаву. "Растяпа", - такова была народная оценка священного учреждения публичной казни и чудовищного всемогущего закона.
Был уже восьмой час; часы отбивали четверть за четвертью; толпа притихла и замерла в ожидании; мы то и дело поглядывали на башенные часы церкви Гроба Господня. Двадцать пять минут восьмого, половина восьмого. Что он делает? Кандалы с него уже сняли. Без четверти восемь. Наконец-то мы стали думать о человеке, казнь которого нам предстояло увидеть. Как медленно тянутся последние четверть часа! Те, кто еще был в состоянии поворачиваться, чтобы смотреть на часы, отсчитывали минуты: восемь минут, пять минут и, наконец, - дин-дон, дин-дон, - часы пробили восемь.
Написав эти строки, автор отложил перо и, прежде чем снова приняться писать, предался на время не слишком, как читатель может предположить, приятным мыслям и воспоминаниям. Вся эта чудовищная, отвратительная и мерзкая картина снова проходит перед его глазами; присутствовать при ней воистину ужасно и описывать ее тяжело и мучительно.
Когда раздался бой часов, необозримая густая толпа заколыхалась и пришла в движение. Всех вдруг разом охватило неистовство, и послышался чудовищный, ни на что не похожий и не поддающийся описанию рев, какого мне еще никогда не приходилось слышать. Женщины и дети пронзительно заголосили. Я не уверен, что различал бой часов. Скорее это был какой-то страшный, резкий, напряженный и нестройный гул, сливающийся с ревом толпы и длившийся минуты две. Виселица стояла перед нами - черная и пустая; черная цепь свисала с перекладины и ожидала своей жертвы. Никто не появлялся.
- Казнь отложили, - предположил кто-то.
- Он покончил с собой в тюрьме, - сказал другой.
В эту самую минуту из черной тюремной дверцы высунулось бледное невозмутимое лицо. Оно выделялось на черном фоне поразительно ярко и отчетливо; в следующую секунду на эшафоте появился человек в черном, за которым безмолвно следовали три или четыре человека в темных одеждах. Первый был высокий и мрачный, кто был второй - все мы знали.
- Вот он, вот он! - послышалось отовсюду, как только осужденный взошел на эшафот.
Я видел потом гипсовый слепок с головы, но ни за что бы не узнал его. Курвуазье держался, как подобает мужчине, и шел очень твердо. Он был в черном, по-видимому, новом костюме, рубашка его была расстегнута. Руки были, связаны спереди. Раз или два он беспомощно развел ладони и снова сжал их. Он огляделся вокруг. На секунду он задержался, и в его глазах выразились испуг и мольба, на губах появилась жалобная улыбка. Затем он сделал несколько шагов и стал под перекладиной, обратясь лицом к церкви Гроба Господня. Высокий мрачный человек в черном быстро повернул его и, вытащив из кармана ночной колпак, натянул его на голову заключенного, закрыв его лицо. Мне не стыдно признаться, что дальше я не мог смотреть и закрыл глаза, чтобы не видеть последнюю ужасную церемонию, препроводившую несчастную грешную душу на суд божий.
Читать дальше